Изменить размер шрифта - +
Вы тоже об одном думаете и одним живете. Нас сблизило и сроднило лучше и выше любви общее нам чувство: ощущение жизни как опасности, тревоги, катастрофы и страсти разметать ее как таковую.

Человек призван закончить мир, найти место всему и дойти и довести с собою все, что видимо и что скрыто, не до блаженства, а до чего-то, что я предвижу и не могу высказать.

Я клянусь вам, что я буду делать это дело, как бы велико, темно и безнадежно оно ни было.

Я никому этого не говорил и не скажу Вам говорю, потому что вы были мне другом ближе, чем для вас друзья во плоти».

В то время как жизнь после потрясений революции, Гражданской войны и катастрофического голода начала мало-помалу возвращаться к своему обыденному течению и большинство людей, Платонова окружавших, к новому положению дел приспособились, вкушая колбасу и масло, сам он в отличие от современников не был обманут, введен в соблазн видимым успокоением житейского моря, и ощущение жизни как тревоги, жизни как катастрофы или постоянного ее предчувствия его не покидало. Платоновский мир вообще чреват катаклизмами. Если проводить параллели с физическими приборами, то Платонов был сейсмографом (другие писатели — термометрами, барометрами, тахометрами, спидометрами, флюгерами).

Он был зорче и проницательнее многих из своих собратьев, он по-прежнему требовал от себя и от других сверхусилий и настаивал на том, что будет стремиться исполнить предназначенное человеку. В этом последовательном эсхатологизме Платонова воплотился многовековой русский религиозный опыт, но через пять-шесть лет после свершения революции у «шахтера вселенной» почти не осталось единомышленников. С революцией и революционерами случилось то, о чем насмешливо писал в те годы в дневнике Пришвин: «Балерины, актрисы и машинистки разложили революцию. Революционерам-большевикам, как женщинам бальзаковского возраста, вдруг жить захотелось! И все очень понятно и простительно, только смешно, когда сравнишь, чего хотел большевик и чем удовлетворился». Да и Платонов еще в фельетоне «Душа человека — неприличное животное», написанном летом 1921 года, обозначил новый тип «официального революционера, бритого и даже слегка напудренного. Так, чуть-чуть, чтобы нос не блестел». Только смешное и простительное в глазах Пришвина было совсем не смешным в сердце его серьезного собрата, и именно отсюда брало начало то великое одиночество, которое стало литературным окружением Андрея Платонова. А сам он констатировал несколько лет спустя в письме жене: «Мои идеалы однообразны и постоянны».

 

Однако давалось это постоянство нелегко. Достаточно сравнить две фотографии: знаменитый портрет с буйной шевелюрой и с серьезным, сосредоточенным, хотя и несколько печальным взглядом уверенного, можно сказать успешливого молодого человека, красавца, поэта, революционера (его подарил Платонов своей юной невесте) 1922 года, и — недатированное, но, вероятно, относящееся к 1925–1926 годам фото Платонова-мелиоратора за рулем автомобиля в окружении своих сотрудников. У них обычные, открытые лица, его лицо — особенно по контрасту с другими — поражает неземной пронзительностью, остротой, угловатостью. «Я тело износил на горестных дорогах», — очень точно написал он в стихотворении той поры.

Вместе с тем неприятие современности по причине ее расслабленности, стремления к комфорту, к сытости не означало прекращения диалога с нею. Платонов вглядывался в эпоху, над ней размышлял и следил за тем, что делается в литературе. В 1923 году, бывая в Москве по практическим делам, губернский мелиоратор заходил в литературные объединения столицы, где давно уже был хорошо знаком с редакцией журнала «Кузница» (в марте 1921-го там был напечатан рассказ «Маркун»); во второй половине 1923 года состоялось знакомство Платонова с Александром Константиновичем Воронским, в ноябре в журнале «Печать и революция» вышла рецензия Брюсова на сборник «Голубая глубина» («А.

Быстрый переход