Экран погас.
Она не слышала меня. Я просто читал письмо. Неизвестно кем и когда отправленное. Непонятно кем вставленное в видеотелефон.
– Какой сегодня год? – бросился я к первому же человеку, он отшатнулся, я опустил глаза и замер. Такое со мной произошло впервые. Я стоял во времени, не приспособившись к нему: из-под складок моего платья выступали не очень чистые колени и ноги в кожаных сандалиях, обвязанных веревками вокруг щиколоток. Впервые я шагнул в другое пространство и время, даже не подумав об этом, словно чихнул.
Я нащупал сзади себя пластиковый стул, опустился на него, и стул обхватил мой зад упругой массой приспосабливающейся мебели. На огромном табло высвечивалось время, день недели – среда, и год – 2385. Семьсот девяносто пять на три. Я встал. Я осмотрелся. В здании аэропорта царила паника. Тошнотно завывали сирены. От секундного содрогания земли на взлетных полосах образовались глубокие трещины. Я запустил в зал маленький плоский кружок диска, и он взлетел, сверкая и дробя собой направленный свет невидимых ламп. Я был одинок, так одинок, как никогда еще. Потому что в этом году ее не было. Это точно. Это я чувствовал остро и страшно, как потерявшаяся собака. Не было здесь и Кукольника. Я еще раз осмотрел сандалии. Что художник сделает с моей женщиной в своем времени? Если вернусь туда, смогу ли поймать губами хоть кончики ее пальцев – реально?
– Убей его, Караваджо, – прошептал я, – убей Кукольника…
– Это не Кукольник! – крикнул художник, не отрываясь от драки, он перемещался по небольшому дворику гигантским кузнечиком, поднявшимся на задних лапах, – Это продажный поэт, а второй! – Караваджо пошел наскоками, подталкивая к себе землю выбросами правой ноги, – Это стражник, шпион и доносчик!
Через несколько минут все было кончено. Совершенно взмокший Караваджо, тяжело дыша, разглядывал поверженных соперников. Шпион и доносчик был еще жив, Караваджо раздумывал, не заколоть ли его окончательно. Я помог оттащить тела в тень, мы заперли все двери на засовы, и утро определилось жарой и криками птиц. Раздевшись наголо, художник стоял во дворике у колодца и выливал на себя воду ведрами, смывая чужую кровь и свою – с многочисленных порезов и небольших ран.
– Она ушла, – сказал я между двумя ведрами.
– Она умерла, – сказал Караваджо, застыв мокрым анатомическим пособием в солнечном свете. – Поэт написал похабные стишки про меня и моего мальчика-натурщика. А стражник донес, что я рисую смерть Девы, и позирует мне юноша, с которого я писал Вакха. Пока тебя не было, еще затемно пришла толпа и растерзала мою натурщицу.
– Какой юноша? – я ничего не понял. – Ведь тебе позировала девушка?
– Не просто девушка… Это была сама жизнь! – художник завернулся в простыню сомнительной чистоты и подошел ко мне, оставляя на плитах двора мокрые следы, я в оцепенении смотрел, как эти следы исчезают на солнце, словно за художником шел призрак. – Я надевал ей на голову тюрбан, или венок из фруктов, утром – девушка, вечером – юноша, она была моим Вакхом и Лютнистом, а для соседей – просто служанкой. Сейчас ведь не принято брать в натурщицы простолюдинок, сейчас за счастье писать женщину, платят гетерам! У меня не было денег сначала, – Караваджо стоял передо мной, закрыв собой солнце, я заслонился рукой от нимба вокруг его косматой мокрой головы. – А потом… Ты видел ее, скажи, смог бы я найти кого трепетней и прекрасней!
– Никого, – я опустил голову.
– Помоги мне одеться в торжественное платье, – Караваджо пошел в дом, не дожидаясь моего согласия, ни в голосе его, ни в движениях не было горя, только озабоченность, словно предстояло важное дело. |