Юная Эмили Теннисон, держа в руках корзину с книгами (с Китсом и Шекспиром, «Ундиной» и «Эммой»), подошла ближе и посмотрела на них из-за вуали темных волос. Они с явным удовлетворением стали рассматривать ее. Их руки, свисая до самой земли через прогнувшиеся подлокотники кресел, потянулись друг к другу: одна — смуглая до черноты, другая — белая и ухоженная.
— Почему? — спросила Эмили.
— Что «почему», милая? — переспросил Артур. — Как живописно ты смотришься на фоне роз, когда ветер развевает твои волосы. Не двигайся — я тобой любуюсь.
— Почему, скажите, неподвижная Материя — это женское, а животворящий Нус — мужское?
— Потому что земля — наша Мать, она рождает все прекрасное: и деревья, и цветы, и тварей.
— А Нус, Артур?
— Потому что мужчины забивают свои неразумные головы понятиями, добрая половина которых — химеры и небывальщина, и оттого впадают в ересь.
Артур не умел дразнить. Говорил серьезно, убежденно, точно читал лекцию.
— Это не ответ, — настаивала она, заливаясь краской.
— Потому что женщины прекрасны, малышка, а мужчины — всего лишь поклонники красоты; потому что женщины — воплощение доброты, которой переполнены ваши милые сердца, а мы, жалкие мужчины, понимаем, что где-то есть истина, и ищем ее, дабы укротить свое воображение, лишь ощущая вашу добродетельность.
— Это не ответ, — повторила Эмили.
— Женщине ни к чему забивать всем этим свою милую головку, — начиная утомляться, ответил Артур.
Альфред мечтал о чем-то; его длинные черные ресницы были покойно сомкнуты. Руки друзей расслабленно свисали с подлокотников, касаясь земли, а пальцы молча указывали друг на друга.
VIII
Огонь в камине угасал; Мопс уснул, он храпел и фыркал но сне. Аарон не спал — сгорбившись и уставив на хозяйку черный мерцающий глаз, он бочком подобрался ближе к ней. «Никогда», — мрачно пошутила миссис Джесси, обращаясь к птице, и, опустив руку в кожаный мешочек, достала еще кусочек мяса. Устремив на него взгляд, ворон приблизился к ней и раскрыл клюв. Жареное, но по краям красное, как рана, мясо со скользкой бахромой жира скрылось в клюве, вновь появилось, ворон перехватил его поудобнее и за один присест проглотил. Мышцы на его шее задергались. Птица встряхнулась и уставилась на нее, ожидая добавки.
— Какие у тебя острые кривые когти, — сказала ворону миссис Джесси, пальцем касаясь его головы, — ты исцарапал все стулья в доме. Ни стыда, ни совести. Мы с тобой оба такие стали старые, жесткие, потрепанные.
В них воспитывали благородство души. Обида и злоба — неблагородные чувства, и Эмилия надеялась, что в ней их нет. Но ей все время не давало покоя то, что Альфред своим трауром умалил, принизил ее траур. И не просто принизил, — говорила она себе в минуты трезвой откровенности, — уничтожил, свел на нет. Ведь это она, Эмилия, падала в обмороки, это она целый год была заточена, погребена в своем горе, это она заставила плакать друзей и родственников, выйдя к ним в черном, с белой розой в волосах, как нравилось ему. Альфред не пришел на похороны, он снова начал писать, устраивать свою жизнь, а она лежала в постели в боли и муке. Она помнила, как лежала, уткнувшись в мокрую, насквозь мокрую от слез подушку. Помнила свои распухшие веки, беспокойный сон и ужасные пробуждения, когда к ней возвращалась реальность утраты. Горькая тоска по несчастному Артуру, его ясному уму, его молодому телу, его нравоучениям, по его влечению к ней поселилась в ней, а вместе с ней — ужас перед пустым будущим. |