— И ты выполнил свою клятву? — спросил Борей из тени.
— За двести пятьдесят дней, — заявил Астелян с гордостью. — Старый режим оказался слаб и недальновиден. Ограниченные умы не могли охватить величие конечной цели, понять необходимость лишений и жертв. Они сопротивлялись кое-каким из моих мер, никогда по-настоящему не понимая, в чем состоят плоды победы. Эти двести пятьдесят дней были наполнены потрясениями и травмами, лилась кровь, было много страданий. Но все это происходило ради будущего Тарсиса. Если бы я действовал, как мои предшественники, война длилась бы до сих пор, народ Тарсиса жил бы в вынужденном раболепии, в подчинении и страхе. Для мира это была бы долгая, медленная смерть.
— И тогда ты нашел сильное лекарство от этой планетарной болезни? — В голосе Борея появился оттенок гнева, Астелян услышал глубокое дыхание капеллана. — Ты, самозваный спаситель, вывел их из тьмы.
— И была тьма, — проговорил Астелян, предпочитая игнорировать обвинения. — Мои командиры были жестоки в исполнении моих приказов. Ложная терпимость породила бы слабость, и моя армия не давала пощады. Мы уничтожили рассадники бунта, сожгли все дыры, в которых прятались мятежники, казнили их родичей и всех, кто поддерживал бунт бездействием. Впрочем, я вовсе не горжусь тем, что сделал, многие из окружения Дэкса были настроены оппозиционно, но имперский правитель оказывал мне полную поддержку. В тот самый момент он один разобрался в моих истинных намерениях и понял необходимость совершаемого. Не отрицаю, погром достиг устрашающих масштабов, многие невиновные были судимы и казнены без веских оснований. На то были исключительные времена, народу Тарсиса указали путь, людям пришлось осознать, что жизнь под властью Императора не дается даром, ее зарабатывают жертвами — потерей личной свободы, трудом и, когда необходимо, кровью. Тарсис горел двести пятьдесят дней, пока продолжалась чистка. В самый последний день я лично повел священные отряды в атаку, и свобода на Тарсисе восторжествовала!
Астелян остановился, он задыхался и покрылся потом. По мере рассказа его воодушевление нарастало, насколько это позволяли оковы на руках, ногах и вокруг тела.
— Тебя там не было, — сказал он Борею, расценив молчание капеллана как недоверие. — Как ты можешь понять наш восторг окончательной победы, если ты такой безжизненный и бесстрастный? Мы гнали их месяц за месяцем, пока не вынудили стать последним лагерем на побережье северного моря. Их осталось всего четыре тысячи. Наши воины догоняли, их было пятьдесят тысяч, и еще со мной на переднем крае более двадцати тысяч бойцов из священных отрядов. Мятежники не могли спастись, им некуда было бежать, у них не осталось логова, чтобы в нем укрыться. Мы их окружили, и мы не дали им пощады. К чести наших врагов, они сражались хорошо, и не один не попытался сдаться.
— Это имело бы смысл? — спросил Борей.
— Никакого, — резко ответил Астелян, пожав плечами, его цепи глухо громыхнули. — Все они знали, что обречены на смерть, и решили умереть в бою. Понадобилось менее часа, сыпались снаряды, священные отряды наступали. На моем счету оказалось сто восемь врагов. Сто семь я убил в бою, а в самом конце Вазтуран, лучший из моих командиров, боготворимый отрядами, привел ко мне последнего живого мятежника. Я помню, он был молод, не старше двадцати лет, ранен в руку, и его лицо заливала кровь. На бритой коже головы он вытатуировал эмблему бунтовщиков: там была голова ворона и перевернутая аквила. Я подвел его к краю скалы, моя армия собралась вокруг, их были десятки тысяч, многие стояли на танках, чтобы лучше видеть, толкали и отпихивали друг друга, чтобы не пропустить зрелище смерти последнего тарсийского ренегата. Я сбросил парня с обрыва на острые камни, и армия разразилась одобрительными возгласами. |