И только увидев наполовину снесенное лицо мальчика — его оторванная щека свешивалась к шее, точно шкурка плода с красной мякотью, — она поняла, что женщины, не ведая о том, несли мертвых детей, собственных детей, превратившихся в живой щит, чьи тела вобрали пули, посланные солдатами женщинам в спину. Шумани захотелось сказать об этом, но она сдержалась, подумав, не мертва ли подобранная ею девочка, которая как раз перестала верещать. Правда, крови на снегу она не заметила, но что это доказывало? Кровь могла и не просочиться сквозь толстое индейское одеяло, в которое ребенок был завернут.
Тогда Шумани решила молчать и целиком сосредоточиться на беге; ее не оставляло смутное ощущение, что самое трудное осталось позади. Снаряды по-прежнему рвались то тут, то там, но, потеряв изрядную часть смертоносной энергии, уже редко попадали в цель.
Как и эти снаряды, Шумани сожгла большую часть сил в первые минуты бега и теперь чувствовала себя отяжелевшей и неловкой. И если в начале этой бешеной гонки боль в ногах была подобна боли юноши-воина, который доводит напряжение всех мускулов до наивысшего предела, раз он дал себе клятву опередить лучшего бегуна соседнего племени, то к концу боль обернулась мучительным недугом уже немолодой женщины — выдохшейся, с губами, перепачканными густой слюной, стекавшей длинными струйками, подобно клочьям белой, остро пахнувшей пены, слетавшей с морды бизона, загнанного человеком.
Скорость бега ей удалось сбавить лишь позже, гораздо позже, когда вязкий снег, в котором она с усилием передвигала ноги, пробивая себе путь, перешел в плотную, ровную, с зеркальным блеском поверхность, утрамбованную таким скоплением измученных людей, лошадей и повозок, которого прежде Шумани видеть не доводилось.
Впереди она заметила фургон на четырех больших расшатанных колесах, в который была впряжена низкорослая лошадка. Внутри ярко-желтого фургона — из-за необычного цвета Шумани моментально выделила его из остальных — среди наваленных кучей тел раненых и убитых сидели измученные, чудом выжившие люди. Весь остаток жизни, а больше ей нечего было предложить, Шумани отдала бы за то, чтобы протянулась чья-нибудь сострадательная рука и помогла им взобраться на повозку — ей и Эхои. Мягкое поскрипывание колес на снегу таило в себе нечто сладостное и придающее силы, вроде сахара, размешанного в очень горячем питье. Ей захотелось забыться в этом звуке, дать ему себя убаюкать, поглотить целиком.
— Возьмите меня к себе! Возьмите, — взмолилась Шумани, — дайте мне местечко рядом с вами!
Но ей лишь казалось, что она говорит, на деле же с губ ее не сорвалось ни слова, настолько отяжелел язык от ледяного воздуха за время безумной гонки. Так что фургон продолжал себе катить со своим сахарным хрустом, а Шумани продолжала бежать рядом.
Высокие колеса со смещенной осью, казалось, пританцовывали на снегу, гипнотизируя Шумани, и она, утратив бдительность, споткнулась. Попав в рытвину, нога подвернулась, и женщина упала, опрокинув Эхои навзничь. Толстое одеяло, в которое девчушка была завернута, смягчило падение, так что она не заплакала, а лишь задрыгала ножками, словно перевернутая черепаха. Из раскрытого рта ребенка вырвался голубоватый парок, а внизу одеяла проступила зловонная жижа.
Желтый фургон вскоре исчез в пурге, словно в жемчужной завесе, но уже приближалась следующая повозка с обгоревшим верхом: на обручах полукруглого каркаса, стукавшихся друг о дружку с металлическим звоном, мотались почерневшие остатки брезента.
Возница, без сомнения, фермер, прокричал Шумани, чтобы она поспешила поднять ребенка и убраться с дороги, иначе он раздавит обоих. Женщина отрицательно покачала головой, давая понять, что не может дальше идти, что ей требуется передышка и она должна во что бы то ни стало сесть в повозку. Она схватила девочку и, держа ее за талию, подняла до уровня своего лба, обратив ребенка лицом к фермеру. |