Изменить размер шрифта - +
А когда лунный свет скользит по потолку, она просыпается, и ее мысли путешествуют вместе с ним. Ей нравится это состояние, когда можно спокойно поразмышлять, что‑то вспомнить. Это действительно намного приятнее, чем просто спать. Если бы она была писательницей, она бы писала, только лежа в постели, взяв с собой карандаши и блокнот и любимого кота в придачу. И она, конечно же, никогда не обошла бы вниманием незнакомцев и влюбленных.

Так приятно было лежать и вспоминать, принимая все стороны жизни, все, что произошло с ней, таким, как оно есть. Купание в море, ночь с солдатом, который не знает, как тебя зовут. Нежность к неизведанному и безымянному, которая была нежностью к самой себе.

Она пошевелила ногами под солдатскими одеялами, потянулась, словно плавая, как английский пациент в плаценте из ткани.

Чего ей действительно не хватает, так это медленных сумерек и знакомого шороха деревьев. В Торонто она научилась читать звуки летней ночи. Именно в ней она была сама собой, лежа в постели, или когда полусонная, с котом в руках, ступала на пожарную лестницу.

Ее учителем был Караваджо. Он научил ее кувыркаться через голову. А сейчас он постоянно держит руки в карманах и только пожимает плечами. Кто знал, в какую страну война забросит его? Взять хотя бы ее: после того как она прошла курс медсестер в больнице при Женском Колледже, ее отправили за океан, на Сицилию. Это было в 1943 году. Первая Канадская Пехотная дивизия с боями пробивала себе путь сквозь Италию, и в полевые госпитали шел нескончаемый поток раненых, словно шлам, передаваемый горняками при проходке туннеля в темноте. После сражения у Ареццо [2]  , когда первый огневой вал войск отступил, она не знала сна, ухаживая за ранеными днем и ночью. После трех суток без сна и отдыха она, наконец, просто рухнула на пол, рядом с умершим солдатом, и проспала двенадцать часов, забыв на это время о кошмаре, окружавшем ее.

Проснувшись, она достала из фарфоровой вазочки ножницы, наклонилась и начала обстригать волосы, не задумываясь о том, что сама сделает это неровно, просто стригла, и все, с раздражением вспоминая, как они мешали ей в эти дни, когда она наклонялась над ранеными, а волосы попадали в их раны. Теперь ничто не будет связывать ее со смертью. Она провела рукой по тому, что осталось от ее прядей, и оглянулась на комнаты, забитые ранеными.

С этого момента она перестала смотреться в зеркало. Когда положение на фронте стало серьезнее, она получала сообщения о гибели тех людей, которых знала. Она с ужасом думала о том, что может наступить такой момент, когда ей придется вытирать кровь с лица родного отца или хозяина магазинчика на Дэнфорс‑авеню, у которого покупала продукты. Она словно окаменела.

Всех могло спасти только благоразумие, но о нем, казалось, забыли. Кровь захлестывала страну, словно поднимающийся в термометре ртутный столбик. Где остался Торонто и вспоминает ли она о нем сейчас? Это была вероломная опера. Люди ожесточались против всего света – солдат, врачей, медсестер, гражданских. Хана, все ниже склоняясь над пациентами, что‑то шептала им.

Она всех называла «дружище» и смеялась над строчками из песни:

Если встречу я Фрэнка по кличке «Буфет», Он всегда говорит мне: «Дружище, привет…»

Она тампонировала кровоточащие раны. Она вытащила из тел раненых уже столько кусков шрапнели, что ей казалось, будто она достала целую тонну рваного металла из огромного гигантского тела. Однажды ночью, когда умер один из ее пациентов, она в нарушение всех правил и инструкций взяла из его походного мешка пару теннисных туфель. Они были немного великоваты, но удобны.

Ее лицо стало жестким и узким, таким, каким увидел его Караваджо. Она похудела, в основном, от усталости. Ее, однако, не покидало постоянное чувство голода, и она раздражалась и бесилась, когда приходилось кормить какого‑нибудь раненого, который не мог или не хотел есть, хлеб крошился и рассыпался, а суп, который она проглотила бы одним махом, остывал.

Быстрый переход