– Нет. И даже если бы сожалела, вряд ли это стало бы поводом для сведения счетов с жизнью.
Я кивнула:
– Хорошо. Продолжайте, пожалуйста.
– Мой отец был в то время отставной инженер-механик флота, – уже менее ровным тоном продолжила она. Чувствовалось, что мои вопросы слегка вывели ее из равновесия. – Годовалым ребенком я была перевезена на север – в Царское Село. Там я прожила до шестнадцати лет. Мои первые воспоминания – царскосельские: зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в «Царскосельскую оду». Каждое лето я проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Самое сильное впечатление этих лет – древний Херсонес, около которого мы жили. Читать я училась по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже начала говорить по-французски.
– А когда вы начали писать стихи?
Кажется, я попала впросак – она и глазом не моргнула, но я почувствовала, что она ждала этого вопроса. Похоже, его задавали все, кто слушал ее рассказ прежде.
– Первое стихотворение я написала, когда мне было одиннадцать лет. Стихи начались для меня не с Пушкина и Лермонтова, а с Державина и Некрасова.
– И вы помните, с каких именно стихотворений?
– Конечно. У Державина «На рождение порфирородного отрока», а у Некрасова «Мороз, Красный нос». Эти вещи знала наизусть моя мама.
– Она оказала на вас большое влияние?
– Как любая мать на своего ребенка.
Я позволила себе снисходительно усмехнуться.
– Вы же сами знаете, что не любая. Она понимала вас?
Кажется, то ли вопрос, то ли мой тон задел какие-то нужные струнки, потому что в ее ответе мелькнула заметная нотка гордыни:
– Меня почти никто не понимал по-настоящему.
Я поспешила уцепиться за эту нотку.
– Значит, мать не видела, что вы… особенная? Не такая, как другие дети.
На этот вопрос покупаются практически все творческие личности, главное – вовремя его задать, чтобы не выглядело фальшиво. Каждый из них всегда уверен в своей гениальности. Ахматова не была исключением.
– Когда мне было пятнадцать лет и мы жили на даче в Люстдорфе, недалеко от места моего рождения, – с явным удовольствием вспомнила она, – проезжая как-то мимо этого места, мама предложила мне сойти и посмотреть на дачу Саракини, которую я прежде не видела. У входа в избушку я сказала: «Здесь когда-нибудь будет мемориальная доска». Я не была тщеславна. Это была просто глупая шутка. А мама огорчилась. «Боже, как я плохо тебя воспитала», – сказала она.
Что ж, я услышала даже больше, чем ожидала.
* * *
– Ну что, как твоя пациентка? – спросил меня муж прямо на пороге. Глаза его блестели, и я поняла, что он уже знает, кого именно ко мне направили.
– Откуда узнал? – вместо ответа спросила я его.
– Это мой большой секрет, – довольно пропел он строчку из своей любимой «Свадьбы в Малиновке», на которую водил меня в оперетту не меньше десяти раз. – Ты же не расскажешь, о чем вы разговаривали.
– Конечно, не расскажу, – согласилась я. – Это врачебная тайна. И уж тем более я не доверю ее болтливому журналисту вроде тебя.
Андрей не обиделся – «болтливым журналистом» он прозвал себя сам и всегда охотно соглашался, что прозвище соответствует действительности.
– Ну скажи хоть, похожа она на суицидницу или нет? – Он снял с меня легкое пальто, предмет зависти всех соседок, привезенное им из заграничной командировки, и с большим интересом посмотрел на мой портфель. |