|
Собственно говоря, особого мнения у нее и не было. Она думала, разумеется, что поступок Йёрана бесчестен и что он снова дал волю своей обычной гнусной злобности. А если в глубине ее души и шевелились совсем иные чувства, то это происходило совершенно помимо ее воли.
Но если человек превращен в коврик у дверей и всякий день его топчут ногами! В таком случае ничего нет удивительного, когда это самый коврик начинает испытывать чувство некоторого удовлетворения оттого, что тот, кто топчет его всех безжалостней и у кого сапоги подбиты самыми острыми железными гвоздями, внезапно запнется и безо всякого для себя вреда шлепнется на пол.
И когда баронесса увидела, как муж ее нахмурил брови, как отказался от жаркого, которым всех обносила горничная, отказался с таким видом, будто это досадное происшествие вконец лишило его аппетита, она начала трястись от смеха, хотя лицо ее по-прежнему оставалось неподвижным.
Впоследствии она не раз спрашивала себя, что сталось бы с ней самой и со старой тетушкой, с гувернанткой и всеми шестью девочками, если бы ее муж с грубым ругательством не вскочил вдруг со стула и не выбежал бы из комнаты. Сама же она ни секунды больше не смогла бы сохранить серьезность. Она поневоле была вынуждена расхохотаться, и то же самое сделалось с другими. Все они откинулись на спинки стульев, хохоча во всю мочь.
Они громко и до упаду хохотали, заглушая друг друга и в то же время совестясь своего смеха. Ну, не грешно ли насмехаться над тем, что отца семейства, супруга и хозяина дома так одурачили! Все они были смиренны и благонравны и в высшей степени порицали самих себя. Но смех сам собой вырывался из глубины души, и сдержи они его, они бы задохнулись.
То был великий бунт. За несколько минут они сбросили с себя все, что тяготило и душило их. У них появилось чувство свободы и собственного превосходства, и они думали, что отныне никогда более не будут чувствовать себя такими угнетенными и запуганными, как прежде, хотя бы потому, что у них хватило духу осмеять поработителя. Осмеянный, он утратил ореол своего ужасающего величия и стал таким же маленьким и заурядным человечком, как и они сами.
А баронесса, которая прежде всегда говорила о бароне Адриане как о лучшем из мужей, а о себе самой — как о счастливейшей из жен, баронесса, которая никогда не дозволяла никому из посторонних, даже тетушке с гувернанткой, ни малейшего осуждения поступков своего супруга, теперь эта же самая баронесса дала зарок, что если когда-нибудь ей повстречается Йёран Лёвеншёльд, она постарается, сделав для него что-нибудь, отблагодарить его за это веселое мгновение.
Однако когда на другой же день цыганский барон был найден замерзшим в канаве на пасторском лугу и привезен в отчий дом в Хедебю окоченевший и неподвижный, баронесса палец о палец не ударила, чтобы проявить приязнь, которую она ощутила к нему в недолгие минуты мимолетной веселости. Она предоставила мужу распоряжаться погребальным шествием и похоронами по его собственному усмотрению и без малейшего вмешательства с ее стороны.
Барон Адриан взял на себя все издержки — заказал саван и гроб; он велел также открыть фамильный склеп. Он уговорился с пастором из Бру и со всем его причтом о дне похорон и сам, в сопровождении нескольких слуг, поехал на кладбище, чтобы присутствовать на погребении.
Но больше он ничего не сделал для брата.
Он не позволил завесить окна в Хедебю белыми простынями, не дал набросать на дорогу еловые ветки, а баронессе с дочерьми — одеться в траур. Он не пригласил никого из приходской знати проводить покойника в последний путь. Он не заказал кутью и не справил поминки в своем доме.
Во всем приходе Бру не нашлось бы ни одного человека, который не радовался бы смерти Йёрана Лёвеншёльда. Больше он не станет приставать к знатным господам на ярмарке в Бру, не станет хлопать их по плечу, тыкать им и панибратствовать с ними. А все только потому, что когда-то он был их однокашником в карлстадской школе. |