— Может быть, мне хотелось бы признаться в них.
— Даю вам заранее отпущение грехов.
— Мне не нужно отпущения. Я хочу, чтобы вы видели меня такой, какая я есть.
— А я хотел бы, чтобы вы сами видели себя, какая вы есть! Не верю я в ваши ошибки. Они просто придают радостную мягкость вашим очертаниям, в них больше красоты, чем совершенства. Это как трещинка в старом мраморе. Если вы будете говорить о ваших ошибках, я заговорю о вашем великолепии.
— И все-таки я хочу сказать вам о том, что было.
— Ну что ж, времени, слава богу, хватит. Впереди мириады дней, чтобы рассказывать друг другу всякие вещи. Когда я об этом подумаю…
— Но это вещи, о которых я хочу вам сказать сейчас!
— Я сочинил по этому поводу одну песенку. Еще не знаю, как назвать ее. Может быть, эпиталамой.
И это все только до шестидесяти пяти лет!
— Да, — согласилась его будущая спутница, — это очень красиво.
И она вдруг смолкла, как бы переполненная всем недосказанным. Красиво! Десять тысяч дней, десять тысяч ночей!
— Ну, поведайте же мне свои ошибки, — предложил Мэннинг. — Если это для вас важно, значит, важно.
— Да они не то что ошибки, — сказала Анна-Вероника, — но меня мучают. — Десять тысяч! С такой точки зрения все выглядит, конечно, иначе.
— Тогда, разумеется, говорите.
Ей было довольно трудно начать, и она обрадовалась, когда он продолжал разглагольствовать:
— Я хочу быть твердыней, в которой вы найдете убежище от всяких треволнений. Я хочу встать между вами и всеми злыми силами, всеми подлостями жизни. Вы должны почувствовать, что есть убежище, где не Слышны крики толпы и не дуют злобные ветры.
— Все это очень хорошо, — рассеянно отозвалась Анна-Вероника.
— Вот моя греза о вас, — заявил Мэннинг, снова разгорячившись. — Я хотел бы стать золотобитом и пожертвовать своей жизнью, чтобы создать вам достойную оправу. И вы будете обитать в святилище моего храма. Я хочу убрать его прекрасными каменьями и веселить вас стихами. Я хочу украсить его утонченными и драгоценными предметами. И, может быть, постепенно это девичье недоверие, которое заставляет вас испуганно уклоняться от моих поцелуев, исчезнет… Простите, если в моих словах есть известная пылкость. Парк сегодня зеленый и серый, а я пылаю пурпуром и золотом… Впрочем, трудно все это выразить словами…
Подробности того, как она дала ему согласие, Анна-Вероника помнила очень хорошо. Она постаралась тогда, чтобы их мгновенный разговор произошел на садовой скамье, которая была видна из окон дома. Они перед тем играли в теннис, и она все время чувствовала, что он жаждет с ней объясниться.
— Давайте сядем на минутку, — сказал он наконец.
Мэннинг произнес тщательно подготовленную речь. А она, пощипывая узелки на ракетке, дослушала его до конца, потом заговорила вполголоса.
— Вы просите меня обручиться с вами, мистер Мэннинг… — начала она.
— Я хочу положить к вашим ногам всю мою жизнь.
— Не думаю, мистер Мэннинг, чтобы я любила вас… Я хочу быть с вами вполне откровенной. Я не чувствую ничего, ничего, что могла бы считать страстью к вам. Право же. Решительно ничего.
Несколько мгновений он молчал.
— Может быть, страсть просто еще не проснулась, — сказал он. — Откуда вам знать?
— Так мне кажется. Может быть, я просто холодная женщина.
Она смолкла. Он слушал ее очень внимательно.
— Вы очень хорошо относились ко мне, — заговорила она снова. |