Ты помрачишь ее молодость, ту эпоху жизни, когда каждое творение нуждается первых лучей солнца. О, лучше затми облаком печали все другие однообразные периоды жизни, так походящие друг на друга; не допускай идти холодному дождю на ее заре, пускай солнце взойдет тихо и радостно на безоблачном небе, да не бледнеют его лучи до полудни; не покрывай мраком это единственное утро жизни, никогда не возвратимое, раз утраченное и ничем не заменяемое!
Но если ты отдаешь на жертву своим честолюбивым намерениям, своему деспотизму не только радости, самые сладкие чувства, счастливый брак, улыбающиеся надежды и целые поколения, но и самое существование той, которую принуждаешь отдать руку не задушевному другу, – кто может оправдать тебя в твоих собственных глазах или высушить твои слезы, если твоя дочь, по своей добродетели, повинуется, молчит и умирает, подобно монахам-траппистам, не осмеливающимся нарушить обет молчания даже тогда, когда их монастырь делается жертвою неистового пламени; если дочь твоя, как плод, которого одна сторона пользуется лучами солнца, а другая в тени, – краснеет снаружи, между тем как сохнет внутри и не достигает зрелости; если дочь твоя, говорю я, открывает тебе свое растерзанное сердце и являет в весне жизни бледность и скорбь могильную; если тебе невозможно ее утешить, потому что совесть не щадит тебя от имени детоубийцы; наконец, если твоя жертва, изнуренная, лежит здесь пред тобою и без чувств рыдает; если это существо, лишившись сил в столь трудной и ранней борьбе, с прощением на устах и укоризною в растерзанных и мутных взорах, с судорожным трепетом, падает в бездонное море смерти… и ты стоишь на берегу и видишь ее, поглощенную еще в свежем цвете молодости, – о виновная мать! Кто тебя утешит на краю этой бездны, куда ты насильно вовлекла ее; если ты еще сберегла свое сердце – отчаянье убьет его, как оно убило сердце твоей дочери… Если же ты не виновна, я зову тебя – иди, присутствуй при этой жестокой смерти, смерти каждой минуты; – я спрашиваю тебя: твое дитя должно ли так погибнуть?
Какая бедная душа не произнесла хоть однажды тщетные молитвы любви и, расслабленная ледяным ядом, не могла поднять отяжелевшего языка! Продолжай любить, пламенная душа! Подобная весенним цветам, ночным бабочкам, нежная и мягкая любовь наконец проникнет сквозь оцепененную морозом душу, и сердце, жаждущее другого сердца, наконец его найдет.
Все это обнаруживает в Жан Поле душу любящую, чистую, добродетельную; все это согрето у него убеждением и чувством, все так хорошо, мило, трогательно, а главное – все это так истинно. О том же именно говорит и Жорж Занд. Но что такое перед ее страстными, огненными страницами эти добросердечные излияния достолюбезного Жан Поля? – милый лепет умного и доброго ребенка в сравнении с громовою речью возмужалого человека, исполненного глубокого сознания и могучего негодования!.. Жалкое положение женщины в обществе возбуждает живое сострадание Жан Поля – он оплакивает его, но не перестает на него смотреть, как на неизбежное и неизменяемое; Жорж Занд, напротив, видит в нем следствие исторического развития, которое уже совершило свой цикл. В глазах Жан Поля мать, торгующая счастием целой жизни своей дочери, есть явление как бы случайное, нарушающее собою гармонию общественной нравственности, – и он хлопочет силою кроткого, теплого убеждения исправить таковую «дражайшую родительницу», если бы оная нашлась где-нибудь, не подозревая в своем простодушии, что на таких матерей не действуют красноречивые строки. В то же время он видит в поступке такой матери только злоупотребление права, а самое право признает неотъемлемым, – и если бы бедная дочь, принесенная матерью в жертву своей корысти, прибегла к Жан Полю с жалобою растерзанного сердца и глубоко оскорбленного и поруганного своего человеческого достоинства, – добродушный Жан Поль, со всею филистерскою елейностию любящего сердца, утешил бы ее красноречивыми советами – терпеливо покориться ее участи, к радости погубивших ее извергов-спекулянтов. |