Изменить размер шрифта - +
Оно выстраивает модель.

Мне хотелось бы подчеркнуть эту аналогию: искусство не учит, оно изображает, демонстрирует полную, конкретную реальность конечной цели. Обучение — задача этики. Обучение не цель произведения искусства, как, скажем, не цель самолета. Человек может многому научиться, изучая или разбирая самолет на части, и точно так же человек может многое узнать из произведения искусства — о природе человека, о его душе и существовании. Но это всего лишь интерференционная полоса. Основная цель самолета не научить человека летать, а дать ему реальную возможность летать. Такова же главная цель искусства.

Хотя изображение вещей, «какими они должны быть», помогает человеку достичь их в реальной жизни, это всего лишь второстепенная ценность. Главная ценность их в том, что она дает опыт жизни в мире, где вещи таковы, какими они должны быть. Это решающе важный опыт и психологический якорь спасения.

Поскольку человеческое честолюбие не знает границ, а поиск и достижение ценностей продолжаются всю жизнь, и чем выше ценности, тем сильнее борьба, человек нуждается в мгновении, часе или периоде, когда он может испытать ощущение выполненной задачи, ощущение жизни во вселенной, в которой он успешно достиг своих ценностей. Это подобно мгновению отдыха; можно сказать и так: он нашел топливо, необходимое, чтобы двигаться дальше. Искусство дает ему это топливо. Искусство дает ему возможность увидеть полную, непосредственную, конкретную реальность его дальних целей.

Важность этого опыта — не в том, что он узнает, а в том, что он испытывает. Топливо — не теоретический принцип, не дидактическое «учение», а жизненно важный миг переживания метафизической радости, миг любви к жизни.

Данная личность может предпочесть двигаться дальше, преобразуя смысл этого опыта в реальный путь. Иногда человеку не удается жить согласно этому опыту, и всю оставшуюся жизнь он будет предавать его. Но как бы то ни было, произведение искусства остается нетронутой, завершенной данностью, достигнутым, реализованным, незыблемым фактом реальности, подобно маяку, освещающему темные перекрестки мира и говорящему: «Это возможно».

Независимо от последствий такой опыт нельзя считать чем-то вроде полустанка, это — пункт нашего назначения, нечто самоценное, о котором можно сказать: «Я рад, что достиг этого в своей жизни». В современном мире подобный опыт встречается редко.

Я прочла огромное количество романов, от которых в моем сознании не осталось ничего, кроме сухого шелеста давно развеявшихся обрывков. Но романы Виктора Гюго и некоторые другие стали для меня неповторимым опытом, путеводной звездой, каждый отблеск которой до сих пор не померк.

Трудно передать эту сторону искусства — она многого требует от зрителя или читателя, но думаю, многие из вас поймут меня, исходя из собственного опыта.

В «Источнике» есть сцена, которую можно считать прямым выражением этой проблемы. В определенном смысле я представляю там обоих персонажей, но она была написана, прежде всего, от лица потребителя, а не производителя искусства; она основана на моем собственном отчаянном стремлении к высшим человеческим свершениям. Я считала эмоциональный смысл этой сцены исключительно личным, почти субъективным — и не ожидала, что кто-то будет сопереживать мне. Но оказалось, что именно эту сцену лучше всего понимают и чаще всего упоминают читатели «Источника».

Это первая сцена четвертой части, диалог между Говардом Рорком и мальчиком-велосипедистом.

Мальчик думал, что «труд человеческий должен возвышать людей, должен вести к совершенствованию природы, а не к ее деградации. Ему не хотелось презирать людей; он хотел любить их и восхищаться ими. Но его страшил вид первого же дома, который попадался ему на пути, или помещение для игры в пул и киноафиши... Он всегда хотел писать музыку и не мог выразить иначе то, что он искал.

Быстрый переход