Он думал о ее инстинктивной любви, которая магическим образом расцвела в ее сердце, и думал о том, какой же фатальной была эта любовь-болезнь: да, в этом мире она была страшным недугом, страшным и смертельным, как несвертываемость крови.
Он зашагал по узкой тропинке мимо разрушенных, изъязвленных войной могил. Он покинул кладбище. Он брел по городу, и в его мозгу роились воспоминания о Гелле: какой она была, когда он вернулся, как она его любила, как дарила любовь, которая была ему необходима, чтобы выжить, какое это было невероятное блаженство, когда он ее нашел, – но теперь ему казалось, будто даже тогда он знал, что с ним она встретит лишь смерть и найдет свой конец на этом кладбище.
Он тряхнул головой. Да нет, подумал он, просто не повезло. Он вспомнил, как много раз вечерами приходил домой – ужин стоял на столе, она уже спала на кушетке, он брал ее на руки и относил в кровать, уходил, потом возвращался, а она спала глубоким мирным сном, в чьих объятиях он чувствовал себя в безопасности. Просто не повезло, подумал он снова, снимая с себя какую-либо вину, но на сей раз безнадежно, вспомнив о собственной жестокости – как он заточил ее в узилище одиночества, не позволяя ей уделить хоть немного внимания людям, которых она любила.
Уже оказавшись на окраине города, он обратился к другому богу, попытался призвать его из того мира, в котором жила его мать, в котором жили благополучные семьи, беззаботные сытые дети, добродетельные жены, кого узы брака обеспечили всеми радостями жизни. Он попытался перенестись в этот мир, где так много разнообразнейших наркотиков, притупляющих страдания, и укрыться в тени воспоминаний, которые могли бы принести ему теперь утешение.
О, если бы он смог увидеть представший его взору город нетронутым, если бы его каменные покровы не искрошились, а плоть была не сокрушена, и если бы солнце приветливо светило, а железное небо кровоточило бы светом, и если бы он смог проникнуться любовью к людям, пробирающимся сквозь заиндевевшие развалины, – он бы призвал бога, который скрывает свой истинный лик под маской терпеливого милосердия…
Моска спустился с холма и ступил на мостовую. Теперь он уже не мог представить себе образ Геллы. Лишь однажды на покрытой туманом улице ему в голову пришла ясная и четкая мысль: «Все кончено». Но уличный туман проник в его сознание, прежде чем он сумел подумать, что бы это значило.
Глава 24
Он дал фрау Заундерс денег и попросил, чтобы она позаботилась о ребенке, а сам переехал обратно в общежитие на Метцерштрассе. В последующие дни он ложился спать рано, когда у соседей только-только начинались гулянки. В комнатах внизу и сверху звучали смех и музыка, но он спал, ничего не слыша. А глубокой ночью, когда умирали последние звуки шумного веселья и общежитие погружалось в тишину и мрак, он просыпался.
Он смотрел на часы, лежащие на тумбочке, – они всегда показывали то час, то два. Он лежал, не шевелясь, боясь включить лампу, чей тусклый свет нагонял на него тоску. Перед рассветом он засыпал, и его не будил даже шум собирающихся на службу обитателей большого дома. И так повторялось изо дня в день, каждую ночь. Просыпаясь, он брал часы, подносил к глазам кружок светящихся точек в надежде, что они покажут сегодня время хотя бы на час ближе к рассвету. И всякий раз он закуривал и садился, упираясь в спинку кровати, и сидел, готовясь провести без сна оставшиеся томительные часы предутреннего мрака. Он слушал пение водопроводных труб и тяжкое дыхание занимающихся любовью соседей за стеной – их сонные стоны и всхлипы, казавшиеся шепотками смерти, приглушенные вскрики сомнамбулической страсти и шум спускаемой в унитазе воды.
А потом раздавался тихий скрип половиц, какие-то щелчки, и дом погружался в сон. Иногда откуда-то издалека доносилось бормотание радиоприемника, потом кто-то громко звал кого-то, в коридоре слышались шаги, после чего под окнами раздавался женский смех. |