Изменить размер шрифта - +
Конец, облегчение, скорбь, выдох. Голова женщины повисла, склонилась на плечо. В слепящем белом свете жарких софитов тускло блестели ее гладко причесанные волосы цвета воронова крыла. Мужчина упал перед ней на колени. Прижался губами к ее виску. Держал ее обмякшее, обессилевшее, потное, худощавое, легкое тело в руках со странным, смешанным чувством привычности, родства, усталости, отвращения, нежности.

Она не поднимала головы. Не открывала глаз.

Она была как мертвая.

— Мария, — шепнул он ей на ухо, задыхаясь. — Мара!..

Она не шевелилась.

Тогда он сжал ее в руках сильнее. Стиснул ее тело, ее хрупкие плечи до боли. Встряхнул. Отогнул ей голову, силился заглянуть ей под опущенные, с густо, тяжело накрашенными ресницами, намазанные синей краской веки.

— Мара, ты слышишь меня?!.. Эй… не пугай меня… И публику… Эй, Мария, прекрати дурить!.. Очнись, ну же!.. сейчас занавес пойдет… Мара!..

И занавес пошел.

Он пошел вверх и вбок, снова показывая их народу, обнажая их сплетшиеся судьбы — для равнодушных зевак, для любопытствующих зрителей, для тех, кто купил билет на представленье. На миг ему показалось: они — два скелета, и застыли, обнявшись, на дне могилы, и теперь их никто и никогда не разнимет, только разобьет их кости лопатой.

Он уже видел оркестрантов в яме. Он уже видел люстры под потолком зрительного зала, горящие, как сковородки, полные золотого жаркого. Он, стоя перед женщиной на коленях, по-прежнему держал ее, недвижную, на руках, и по его нагому, красно-загорелому, маслянисто блестящему торсу тек пот, стекал между лопаток, по выпуклым пластинам груди. Он касался губами ее лба.

Губы первые поняли. Потом уже — разум.

Ее лоб был холодный. Слишком холодный.

Нет. Не может быть.

— Нет! — шепотом крикнул он. Поднял лицо. Ему в глаза ударил золотой свет, брызнувший от шевелящихся в медной сковородке люстры бесчисленных звезд. — Не может быть! Мара…

Он отогнул рукой ее лицо. Схватил ее подбородок в пальцы. Сжал.

— Мария… — У него кончилось дыхание. — Я согласен… Все будет, как ты хочешь… Как ты… хотела!..

Зал кричал: «Браво, браво, браво, Виторес!.. Ви-то-рес!.. И-о-анн!..» Люди вставали с кресел, хлопали в ладоши, поднимая руки над головой. Они оказывали высшую почесть артисту. Дирижер непонятливо, изумленно смотрел на них, застывших на дощатом полу сцены: что это ребята, мать их за ногу, так долго не поднимаются, не начинают номер на бис! Ведь публика так неистово, дико кричит: «Би-и-ис!»

Лысый плюгавенький барабанщик, исполнявший партию маленького барабанчика в болеро, вместо аплодисментов тупо, глухо бил палочками в белую кожу барабана.

«Би-и-и-и-ис!.. Виторе-е-ес!..»

— Ну же, — сказал мужчина ледяными губами, обернувшись к дирижеру, — ну же, ты, бездарный махальщик руками, начинай, это твоя работа, начинай, давай, шуруй, пусть музыканты врежут на все фортиссимо, возьмут внимание на себя… давай!..

И он кивнул дирижеру. И дирижер понял. И взмахнул палочкой. С кем не бывало на сцене плохо. Сцена — это такая плаха, что казнила многих. А публика не должна ничего понять. Пусть она думает, что эта мизансцена задумана и отрепетирована так, что от зубов отскакивает.

Музыка ворвалась и ударила в лица красным, золотым вихрем. Скрипки плясали в руках скрипачей. Трубы кричали: «Скорей! Скорей!»

— «Скорую», — прошептал он, держа ее лицо в ладонях, — скорей…

Танец. Должен же быть танец. Он взял ее на руки. Поднялся, держа ее на руках. Поднял ее высоко, как мог.

Вихрь ослепительной боли.

Быстрый переход