Да вдобавок придворный ученый. Знаете ли вы, что это такое? Услышав о близости Гельмгольца к берлинскому двору, Сеченов спросил своего коллегу Людвига, что может интересовать в великом ученом военного человека, Вильгельма! «Император находит наслаждение в процессе гельмгольцевского мышления», — ответил Людвиг. На самом деле роль знаменитого физика при дворе заключалась в том, что время от времени Гельмгольц являлся в покои монарха и излагал свои мысли по разным научным вопросам. Вильгельм I слушал и, разумеется, ничего не понимал. В царствование нынешнего императора эти дружественные отношения сохранились, — с той разницей, что мысли по разным научным вопросам высказывал уже Вильгельм II, а слушал и ничего не понимал Гельмгольц. В этом и заключается весь Genuss, о котором нежным голосом говорил Сеченову Людвиг. С императорской точки зрения желательность подобных сеансов Genuss’a, разумеется, если они не следуют друг за другом слишком часто, более или менее понятна. Это и есть тот царский путь к науке, существование которого отрицал древний мудрец. Иначе это еще называется «расширением кругозора коронованного вождя Германии», «непосредственным общением с целебным источником знания» и т. д. Немцам это очень нравится. Они убеждены, что Гельмгольцу есть о чем говорить с Вильгельмом и что из этих разговоров для обоих проистекает большая польза. Ведь Пифодор, сын Исолохов, и Каллий, сын Каллиадов, сделались знаменитыми мудрецами, заплатив Зенону по сто мин. Одним словом, очень легко понять, для чего Вильгельмы приглашают к себе Гельмгольцев. Несколько менее понятно, для чего Гельмгольцы ходят к Вильгельмам. Мизантроп может, правда, сказать, что и в этом нет ничего непостижимого: в свое время император пожаловал Гельмгольцу прусское дворянство, или, вернее, как писал «Кладдерадач», пожаловал Гельмгольца прусскому дворянству. Но стоит ли ради ста невещественных мин разыгрывать роль, в сущности довольно близкую к должности королевского шута, — об этом я судить не берусь. Большинство немецких ученых, по-видимому, склоняется к мысли, что стоит. Впрочем, было бы странно, если бы это было иначе: современное государство имеет превосходно налаженные мастерские для выделывания почтительных профессоров. В особенности Германская империя. У нее ведь есть две драгоценности, внушающие нам такую зависть: primo, хваленая немецкая школа; та самая, которая, как известно, в 1866 г. победила австрийскую армию (а несколько раньше, следовало бы добавить, германскую революцию). Secundo, хваленая немецкая академическая свобода.
Химик. Она-то здесь при чем?
Писатель. К востоку от Рейна академическая свобода имеет разумные пределы, колеблющиеся в зависимости от рода науки: профессорам ботаники и геодезии предоставляется совершенная свобода мысли и слова; на кафедры философии не допускаются лишь отъявленные атеисты (без налета Deus sive natura; в области социально-экономических знаний сделано ограничение для социалистов (не употребляющих румяна катедер-социализма); и, наконец, от преподавания истории устранены неисправимые либералы (не прибегающие к черно-желтой пудре национал-либерализма). Всех остальных государство охотно оплачивает небольшими деньгами и обилием почетных званий. Из 93-х авторов манифеста 12 имеют чин превосходительства, который, кстати сказать, все двенадцать не преминули отметить в своей подписи, очевидно, с тем, чтобы сильнее подействовать на воображение «цивилизованного мира». Суммируйте эту ограничительно-подкупательную, глубоко развращающую деятельность власти за много десятилетий, подумайте, что государство стало откупщиком народном мысли, поймите, что в манифесте 93-х мы пожали один из плодов такого откупа, — и вы со мной согласитесь, что прав был, хоть отчасти, тот немецкий писатель, который сказал: «Профессор — вот национальная болезнь Германии...» Впрочем, нет, вы со мной не согласитесь: я и забыл, ведь вы сами — «ординарный». |