Изменить размер шрифта - +
Сорвавшийся помазанник проводит остаток жизни, занимаясь на досуге спортом, составлением мемуаров и придумыванием красивых восклицаний (они ведь не говорят, а восклицают), вроде «все потеряно, кроме чести», — восклицаний, которыми немедленно украшается поэтическая легенда коронованного страдальца: участь деспота, потерявшего опасную игрушку, больше волнует нелепый романтизм человеческой природы, чем хотя бы судьба солдата, которого носят в мешке, так как ему оторвало ядром руки и ноги. «Vae caecis dicentibus, vae caecis sequentibus», — грозил когда-то св. Августин. В особенности, конечно, sequentibus.

Впрочем, статистик Молинари давно доказывал, что ремесло убийцы безопаснее ремесла рудокопа.

 

В смерти Бисмарка было что-то символическое. Вот как ее описывает его биограф, Welschinger: «В субботу 30 июля 1898 года, около трех часов, началась агония. В это время буря разразилась на Северном море, и бешеный ветер врывался в окна замка и стонал между соснами огромного леса. В одиннадцать часов вечера князь поднялся на постели, поднес руки к лицу, точно защищаясь от какого-то страшного видения, и скончался...»

Как известно, Бисмарк в отставке испытывал «угрызения совести». Одну из его покаянных мыслей поместил даже Л. Н. Толстой в своем «Круге чтения»: «Тяжело у меня на душе. Во всю свою долгую жизнь никого не сделал я счастливым, ни своих друзей, ни семьи, ни даже самого себя. Много, много наделал я зла... Я был виновником трех больших войн. Из-за меня погибло более 800 тысяч людей на полях сражений; их теперь оплакивают матери, братья, сестры, вдовы... И все это стоит между мною и Богом...»

Большого значения покаянные настроения канцлера, конечно, не имеют. Поклонники Бисмарка даже рады увидеть на своем герое, кроме всех прусских орденов, еще венец христианского величия. Но, в связи со страничкой из Welschinger’a, это нас, современников каннибальского торжества, должно тем не менее несколько утешать. Особенно если вспомнить, что и дела Бисмарков не так уж прочны — sub specie durationis. Германское могущество рано или поздно будет там, где покоится величие Камбиза, Августа, Филиппа II, Николая I.

 

«Что сделало революцию? Честолюбие. Что положило ей конец? Тоже честолюбие. Но каким прекрасным предлогом была для нас всех свобода». Так говорил в соответствующий момент истории большой знаток дела Наполеон I. Герой 18 брюмера, быть может, и заблуждался, насмехаясь над «среднеумными людьми», которым, как-никак, принадлежал и принадлежит мир. В революции, да и в других больших человеческих делах, должно уметь отделять результаты от мотивов, трагедию от актеров. Рушатся государства и троны, под свист разгневанной толпы сходят со сцены вчерашние кумиры, в муках что-то умирает, говорят даже, будто в муках что-то рождается, — как же забыть в вихре подобных событий о существовании «исторической перспективы»? К сожалению, ее одинаково извращает и свое, и чужое 18 брюмера.

18 брюмера перед нами. Чужое и скверное. Что с того, что наши Наполеоны обыкновенно начинают с Ватерлоо? Очень нетрудно «абстрагировать» 18 брюмера от бутафории пирамид и Маренго, от Аркольского моста и Яффского лазарета. Шпага победителя или штык дезертира, ботфорты со шпорами или немазанные сапоги, преторианский порядок или красногвардейский хаос, не все ли, в конце концов, равно с точки зрения принципа? Я смотрю на политический календарь и ясно читаю: 19 брюмера.

 

«Timeo homines unius libri — боюсь людей одной книги», — говорил Фома Аквинский. Гораздо страшнее люди одной газеты. Особенно, если газета эта «Правда».

Определяющая черта большевистской идеологии — примитивность. Г. Ленин несомненно очень выдающийся человек, но он примитивен, как протопоп Аввакум, которого сильно напоминает и первобытностью своего полемического темперамента: «Ни ритор, ни философ, дидаскальства и логофетства не искусен, простец человек и зело исполнен неведения».

Быстрый переход