Вольтер писал на склоне своих дней Даламберу: «Chacun a pris son parti tout doucement, et je crois qu’on restera la. Les charlatans en tout genre débiteront toujours leur orviétan; les sages en petit nombré s’en moqueront. Les fripons adroits feront leur fortune. On brûlera de temps en temps quelque apotre indiscret. Le monde ira toujours comme il est toujours allé; mais conservez-moi votre amitié, mon très cher philosophe».
XVIII век отличался в высшей степени своеобразной психологией. С такими взглядами Фридрих постоянно воевал «за принципы», а Вольтер всю жизнь был просветителем.
Задолго до войны и революции великий наш мудрец утверждал, что русский народ глубоко равнодушен к братьям славянам и к Константинополю. Национальный порыв 1914 года казался опровержением этих слов. И только скептики тогда себя спрашивали: так ли уж достоверно, что Л.Н. Толстой совершенно не знал заветных «чаяний» русского народа, а Николай II и г. Горемыкин, напротив, превосходно их знают... Тот же бесконечно умный Толстой писал, что русский народ совершенно равнодушен к царю. Эти пророческие слова в свое время казались еще более далекими от жизни. Теперь нам временно приходится вспомнить третье утверждение Толстого: он говорил, что патриотизм есть чувство, совершенно незнакомое подавляющему большинству русского народа... Этот человек был точно лишен способности ошибаться, когда говорил о том, что есть (а не о том, что быть должно).
«Царь Иван Васильевич кликал клич: кто мне достанет из Вавилонского царства корону, скипетр, рук державу и книжку при них? По трое суток кликал он клич, — никто не являлся. Приходит Борма-ярыжка и берется исполнить царское желание. После тридцатилетних скитаний он, наконец, возвращается к московскому государю, приносит ему Вавилонского царства корону, скипетр, рук державу и книжку и в награду просит у царя Ивана только одного: «Дозволь мне три года безданно, беспошлинно пить во всех кабаках».
Вл. Серг. Соловьев, который передает эту легенду, видит в ней «не лишенное знаменательности заключение для обратного процесса народного сознания в сторону диких языческих идеалов». Такой вывод хорошо укладывался н общую философско-историческую концепцию Вл. Соловьева; но тем не менее (или, вернее, поэтому) он совершенно произволен. Какие уж тут «идеалы»? Тут водка, а не идеалы. А если «идеалы», то почему «языческие»? Римский Сенат, бесспорно языческий и по-язычески встретивши и известие о битве при Каннах, ничего ни в каком отношении не теряет в сравнении с русским и самобытным Советом Рабочих и Солдатских Депутатов, который так дружно аплодировал сообщению о Брестском договоре. Не теряет и с точки зрения мысли, заложенной в легенду о Борме-ярыжке.
Что касается самой легенды, то она не только «не лишена знаменательности», как говорит Соловьев, но исполнена грозного смысла, раскрывшегося во всей полноте лишь в настоящие дни.
Тот же Иван Грозный оставил нам — по словам того же Вл. Соловьева — «самую верную и самую полную формулу христианской монархической идеи»: «Земля правится Божиим милосердием и пречистые Богородицы милостию и всех святых молитвами и родителей наших благословением и последи нами, государями своими, а не судьями и воеводы, и еже ипаты и стратиги». «Эта формула, — говорит Вл. Соловьев, — безукоризненна; нельзя лучше выразить христианский взгляд на земное черство. Но если это совершенное слово сопоставить с историческим образом того, кто его произнес, то какой новый потрясающий, трагический смысл оно получает. Поистине русская история по глубокому внутреннему интересу не уступит никакой другой».
В интересе, представляемом русской историей, конечно, сомневаться не приходится — особенно в наши дни. |