Затем, распахнув объятия, я бросился из дому:
— Заходите, заходите! — крикнул я им со слезами на глазах. — Я согласен, я принимаю ваше предложение с открытой душой и с большой радостью и во всеуслышание заявляю о своей бедности, чтобы вы знали: ваш смиренный пастор не имеет ничего и все, чем он владеет, — ваше.
Я не успел договорить, как три человека с площади бросились бежать в трех разных направлениях.
Несколько минут спустя из каждого жилища вышли мужчина, женщина и ребенок, и ни у кого из них руки не были пустыми; все они спешили к пасторскому дому.
Сердце мое переполняли радость и гордость, и я чуть слышно говорил себе, я спрашивал у Господа и у Вас, дорогой мой Петрус:
— Выходит, я чего-то стою, если меня так любят?
Я сжал в объятиях тех, кто первым пришел ко мне, и целовал их, мужчин, женщин, детей, как целовал бы моих братьев, мою жену или моих собственных детей.
— Теперь, господин пастор, — сказал школьный учитель, — пусть они действуют по собственному усмотрению, оставьте их в доме, а сами приходите ко мне завтракать. Увы, я здесь один из самых бедных и могу предложить вам только завтрак, но им займутся жена моя и дочь, и они, быть может, приготовят вам нечто такое, что не будет уж слишком недостойным вас.
Я уже себе не принадлежал — я принадлежал этим славным людям и предоставил себя в их распоряжение.
Дальше я не мог говорить, так душили меня слезы; поблагодарив сельчан жестами, я пошел за школьным учителем.
Как и говорил добряк, дом его был одним из самых бедных в деревне; наш завтрак подали на керамическом блюде и в оловянной посуде; но сомневаюсь, что даже у короля Англии мне предложили бы столь же вкусную еду.
Во время завтрака мой хозяин два-три раза поднимался из-за стола, чтобы переговорить то с одним, то с другим из моих славных прихожан.
Учитель попросил меня не возвращаться в пасторский дом, пока мне не скажут, что пора.
Так что я стал ждать его распоряжений, беседуя с его дочерью и супругой.
Около одиннадцати дверь бедной хижины растворилась.
На пороге появились два самых древних в общине старца в праздничных одеждах.
— Теперь, — обратились они ко мне, — если господин пастор пожелает прийти, мы его ждем.
Я вышел. Вся деревня выстроилась вдоль улицы; земля была усыпана зеленой цветочной листвой, как это бывает в дни больших церковных праздников; даже дверь моего дома украсили ветками и плетеными гирляндами.
То был триумф смиренного.
Я остановился на пороге, приглашая старцев войти, но они из чувства деликатности отказались:
— Спасибо, господин пастор; мы охотно пожертвовали для вас треть рабочего дня, но каждый должен вернуться к своему труду: одни — в поле, другие — в лавку. Входите же в свой дом и простите нас, если мы сделали что-нибудь не так.
Я обнял обоих стариков и, повернувшись ко всем этим славным людям, сказал:
— Друзья, вы сделали для меня то, что я никогда не забуду и за что сохраню к вам чувство вечной благодарности… Идите же со спокойной совестью, и да хранит вас Господь!
Все хором поблагодарили меня и удалились, быть может более довольные и более счастливые, нежели я сам, ведь я получил, а они — отдали.
Я вошел в дом: двух часов оказалось достаточно, чтобы он полностью изменил свой вид. Уходя, я видел его пустынным и печальным, возвратившись, я нашел его обставленным и сияющим.
Осмотр я начал со столовой.
Посреди ее красовался стол, покрытый тонкой скатертью, вокруг него стояли шесть стульев из плетеной соломы, у стены был поставлен шкаф орехового дерева, а в нем помещены стаканы, глиняные горшки, фаянсовая посуда в цветах и птицах — все, конечно, обычное, но зато чистое, веселое, сверкающее!
В ящиках лежал полный набор ножей, ложек и вилок, пусть оловянных, но блестевших, как серебряные. |