Проснулся я с наступлением дня — от всего сновидения осталась только песня соловья, приветствовавшего зарю.
Его пение смолкло с первыми лучами солнца.
Можно было бы сказать, что дневной свет прогнал духов ночи.
Я чувствовал себя разбитым от усталости.
Встав, я прошел в кабинет; мне не потребовалась подзорная труба, чтобы увидеть: далекое окошко было закрыто так же, как накануне.
Мой горизонт сузился до этого домика; не взглянув ни на что другое, я закрыл окно и сел за письменный стол.
В нем я нашел тетрадь белой бумаги, вполне готовую для моего великого творения, заглавие которого я уже написал, и ожидавшую только моей руки и пера; но каким же вычурным показалось мне в эту минуту заглавие, каким пустым — сюжет!
Пожав плечами, я отодвинул тетрадь: философия и философы внушали мне жалость.
В восемь утра я отправился в церковь, чтобы совершить утреннюю молитву.
Там были только женщины: мужчины на рассвете ушли в поле.
Я объявил, что на следующий день службы не будет, поскольку мне предстоит прочесть проповедь в Уэттоне.
Внимательно рассматривая женщин, а вернее девушек, я задал себе вопрос, найдется ли среди них хотя бы одна, которую мне хотелось бы сделать спутницей моей жизни, однако никто из них не соответствовал моему идеалу.
Некоторых я счел хорошенькими, но самые хорошенькие отличались вульгарностью и показались мне малообразованными.
Многие, уверен, стали бы превосходными хозяйками, и все же, полностью отвечая приземленным требованиям к женщине, ни одна не удовлетворяла бы духовных запросов, предъявляемых мужчиной к подруге, жене, своей второй половине.
Среди этих девушек я заметил дочь учителя, самую утонченную и самую хорошенькую из них.
Но между дочерью учителя и златоволосой незнакомкой, между сложением одной и грациозностью другой, между внешностью одной и личиком другой существовало такое же различие, как между пионом и розой, колокольчиком и лилией.
Однако, когда девушка снова пришла ко мне, чтобы приготовить обед, я, потому ли, что устал видеть окошко неизменно закрытым, потому ли, что маленькая моя экономка была и вправду хорошенькой и выигрывала при более близком и внимательном рассмотрении, я следил за всеми ее движениями, когда она сновала вокруг меня то ли по простоте душевной, то ли из кокетства — Бог весть почему! — и в конце концов подозвал ее и попытался завязать с ней беседу, но попытка оказалась плачевной и пошла лишь во вред бедной девушке.
Богу известно, дорогой мой Петрус, что с подобной женой я чувствовал бы себя еще более одиноким, чем наедине с самим собой!
Это несчастье возвышенных умов — их свойство смотреть на все только с высот духа и всегда выделять только то, что проступает на фоне Неба.
Что это могло означать?
Если бы моя незнакомка могла меня заметить или заподозрить, что я ее вижу, вполне естественно было предположить, что мои настойчивые попытки смотреть на нее оскорбили девушку; но она, вероятно, даже не подозревала о моем существовании, или же, если она знала, что в Ашборне есть новый пастор — а это было вполне вероятно после успеха моей проповеди, — она безусловно не ведала, что этот пастор разглядывает ее из своей комнаты, имея подзорную трубу, при помощи которой на расстоянии более чем двух миль предмет виден не менее четко, нежели невооруженным глазом на расстоянии ста шагов.
Не случилась ли с ней какая-нибудь беда?
О, если это так, почему она не посылает за ашборнским пастором?
Как он был бы рад утешить ее!
Какие мягкие, нежные, благочестивые слова нашел бы он для нее! Каким он показал бы ей Небо по сравнению с землей и самого Творца в начале и конце всего сущего!
Какое счастье было бы видеть, как эти прекрасные голубые глаза, наполненные слезами, и эти побледневшие щечки вновь приобретают под действием его увещаний: одни — свою безмятежность и ясность, другие — свою свежесть и розовый цвет. |