|
И все время откуда-то тянуло вонючим, вышибающим слезы дымом.
Безрадостная картнна окружала казаков. Ночью оставшиеся в живых стали подтягиваться к Дресвятице — надо было, пока всех не перебили, уходить к своим.
Кого из казаков можно было похоронить — похоронили прямо в большом длинном окопе, засыпав его землей и вогнав в длинный извивистый холмик несколько деревянных табличек с фамилиями убитых, среди которых — Семенов обратил внимание — была и невольно врезавшаяся в мозг фамилия Слюдянкин; у тех, кого не сумели похоронить, попросили прощения; тела убитых полковников — Кузнецова и Кумманта — унесли с собой, на поспешно сколоченном плотике доставили на другой берег.
Переправа происходила в полной тиши, в непроглядной черноте ночи: казаки ночных атак немцев не опасались — они темноты боялись больше казаков, — поэтому переправились на свой берег без потерь.
Уже стоя на своем берегу, мокрый, усталый, злой, Семенов попытался разглядеть в ночном мраке противоположный берег — и ничего там не увидел. Клубилось, пытаясь взняться к небесам, что-то черное, плотное, неслышно встряхивало землю, но никого и ничего не было видно, словно некий мор навалился на тот берег Дресвятицы. В двух метрах от ног плыла черная холодная вода, уползала куда-то вдаль, растворялась в пространстве, и вместе с ней уползали души погибших на этом несчастливом плацдарме людей — забайкальских и уссурийских казаков. Если бы генерал Орановский кинул бы на плацдарм хотя бы один пехотный полк — казаки смогли потеснить немцев километров на пятьдесят, не меньше, сидели бы сейчас в каком-нибудь замке, дули бы из бочек старое вино... Но нет, не получилось.
Предали казаков. Свои своих же и предали.
Днем, когда догоняли полк — конная армия, оказывается, начала отступать к Цеханову, — на опушке сиротского, с облетевшей листвой леска увидели пехотинцев. При виде их Луков, обычно спокойный, погруженный в себя, не выдержал, в нем словно что-то лопнуло, сорвало сдерживающие клапаны, и он, громко втянув в себя воздух, выдернул шашку из ножен и кинулся на пехотинцев.
— С-суки! — закричал он. — Предатели! Вы нас предали! Предали!
Лицо у Лукова задергалось, поползло в сторону, глаза налились кровью.
— Нельзя, Луков! — наперерез взбесившемуся казаку кинулся Белов, вцепился в руку, сжимающую шашку, попробовал вывернуть ее, но Луков был мужиком дюжим, и тогда Белов ударил его кулаком, будто молотом, по голове — у Лукова только зубы лязгнули.
— С-суки! — продолжал реветь Луков.
— Они-то тут при чем? Это генералов надо долбать, Луков, а не пехтуру. Окопались у нас в штабах немцы, что хотят, то и делают... Разные Ранненкампфы, Орановские и прочие... Гадят нам, гадят, гадят... А пехтура тут ни при чем!
Луков ничего не слышал, продолжал бушевать, спасибо, на помощь Белову подоспел Никифоров, вдвоем они посадили его на землю и отняли шашку. Лишившись шашки, Луков словно враз сломался, опустил голову, плечи у него затряслись. Из его горла выпросталось, смолкло, возникло вновь тоненькое задавленное сипение — страшное, незнакомое, которого мужчина должен был бы стыдиться, но Луков не стыдился.
Потянулись фронтовые будни, похожие друг на друга. Семенов занялся тем, что хорошо умел делать, — носился с казачьими разъездами по немецким тылам и сеял там страх.
Под началом генерала Крымова на Северном фронте находилось две дивизии — Уссурийская конная, куда входили и забайкальцы, и Четвертая Донская казачья. Идея более крупных рейдов по вражеским тылам витала в воздухе давно, увлекала и казаков и штабистов. Увлекся ею и генерал.
Вскоре на его счету было уже пять глубоких рейдов. Ужас при виде казаков охватывал немцев, докатывался до самого Берлина. Короткое слово «казакен» жестким ветром неслось по хуторам и небольшим, очень уютным германским городкам, заставляло бюргеров прятаться в подвалы. |