Изменить размер шрифта - +

На столе тем временем появился новый графин с черемуховой наливкой.

Семенов наполнил стопки.

— А вот вишневая, зар-раза, не так вкусна, — сказал он.

— Наверное, вишня не та. В Малороссии из вишни, например, делают такие спотыкачи — действительно споткнешься и закачаешься. Вкусноты и крепости необыкновенной. Голова свежая, ясная, все соображает, а ноги не идут.

— Малороссы — вообще мастера на такие штуки.

— Они и на другое мастера. Сало любят больше самодержца российского.

— Самодержца больше нет.

— Если Господь не отступится от России — будет.

Гитарная струна издала тонкий вздох, он повис в воздухе, рождая горечь и слабость одновременно; пронзительный звук этот был чем-то вроде позывного, через несколько мгновений все умолкло вновь, Семенов покосился на Машу и почувствовал, что ему, как мальчишке, охота сглотнуть слюну — во рту собрался сладкий комок, ни туда ни сюда. Выпив стопку, он поспешно налил из черемухового графинчика другую — Маша продолжала пристально смотреть на него. Гитарист тронул пальцем струну в третий раз — и верно ведь, это был позывной, — Маша поклонилась ресторанному залу и тихо, но очень отчетливо — ее услышали все, — объявила;

— «Гай-да, тройка!»

Смотреть же она продолжала на одного Семенова, она словно гипнотизировала есаула, старалась проникнуть в него, забраться внутрь, посмотреть, что там находится, и он — вот ведь как, исключительный случай — не был против этого.

— Из репертуара Анастасии Вяльцевой, — сказал Унгерн. Песни Вяльцевой ему нравились давно, с собой войсковой старшина возил целую коллекцию ее пластинок — полковые умельцы сколотили для них изящный чемоданчик, покрасили лаком, и денщик барона следил за драгоценным чемоданчиком как за собственным оком.

Певица взмахнула рукой, поклонилась публике и начала петь тихо, низко, стараясь, чтобы голос ее дошел до каждого, кто здесь находился, проник в душу, потом повысила голос, и в ресторане на столах зазвенели бокалы...

— Все равно ей до Вяльцевой далеко, — сказал Унгерн.

— А мне она нравится.

— Мне тоже, — поспешно согласился с есаулом Унгерн — он увидел, как у того резко побледнело и сделалось беспощадным, будто в атаке, лицо, глаза сжались в узкие злые щелки.

Маша пела и продолжала смотреть на Семенова. Унгерн отметил, что, пожалуй, он первый раз в жизни видит есаула таким, усмехнулся едва приметно; о чем сейчас думал барон, понять было невозможно. Семенов вновь потянулся к графинчику. Пальцы у него неожиданно дрогнули, и он опустил руку.

— Аль налнвка перестала нравиться? Григорий Михайлович? — поинтересовался барон участливо.

— Нет, наливка та же, и нравится так же... Просто я боюсь напиться. А напиться хочется.

— Я понимаю, — сочувственно произнес барон. — Со мной на фронте такое тоже случалось.

— А я на фронте не пил. Даже не тянуло. Иногда только полстопки за компанию с господами офицерами, и все. — Семенов вновь поглядел на Машу, та пела сейчас про солдата, в одиночестве умирающего у подножия маньчжурской сопки и, перед тем как отойти, посылавшего наказ своей невесте. Песня была печальной, тревожила душу, мужчины притихли, даже несгибаемый Унгерн и тот сгорбился — и его проняла песня...

Свет керосиновой лампы, отраженный круглым жестяным щитком, приваренным к ручке, упал на голову барона, рыжие волосы его сделались яркими, красными, как брусничный лист, вспыхнули огнем, в глазах тоже вспыхнули крохотные огоньки — не барон, а прямо черт какой-то, наряженный в казачин мундир...

Отведя взгляд, Семенов порылся в кармане, достал оттуда «катеньку» — сотенную бумагу, в России эти деньги уже не ходили, но здесь, на КВЖД, ими продолжали пользоваться, хотя упорно поговаривали о замене их местными деньгами; подумав немного, Семенов сунул деньги обратно в карман и из часового «пистончика» — маленького кармашка — достал три золотых червонца.

Быстрый переход