Когда она вошла, он начал с их обычного «привет», но осекся. Через какое-то мгновение он сказал:
— Дэгни, ты прекрасна. — Он произнес это так, словно слова причиняли ему боль.
— Франциско, я…
Он покачал головой, не позволяя ей произнести слова, которых они никогда не говорили друг другу, хотя в ту минуту оба услышали их.
Он подошел, обнял ее, поцеловал в губы и долго не выпускал из своих объятий. Взглянув ему в лицо, Дэгни увидела, что он самоуверенно и насмешливо улыбается. Эта улыбка говорила, что он полностью контролирует себя, ее — все; улыбка приказывала ей забыть то, что она увидела в первое мгновение встречи.
— Привет, Слаг, — сказал он.
Чувствуя неуверенность во всем, кроме одного — не надо ни о чем спрашивать, Дэгни улыбнулась и сказала:
— Привет, Фриско.
Она поняла бы любую перемену в нем, только не то, что видела. На его лице не осталось и искорки жизни, ни следа той радости, которую она привыкла видеть. Его лицо стало безжалостным. Мольба, которая отразилась в его первой улыбке, не была свидетельством слабости. Он выглядел как человек, преисполненный решимости, — решимости, которая казалась беспощадной. Он вел себя как человек, который старается выстоять под невыносимым бременем. Она увидела то, во что никогда бы не поверила: горечь на его лице; он выглядел так, словно что-то причиняло ему страшные мучения.
— Дэгни, не удивляйся ничему, что я делаю или буду делать, — сказал он.
Это было единственное объяснение, которое он дал ей, продолжая вести себя так, словно и объяснять-то нечего.
Она испытала лишь легкое беспокойство; было просто невозможно бояться за его судьбу и вообще чего-нибудь бояться в его присутствии. Когда он засмеялся, ей показалось, что они снова вернулись в лес на берегу Гудзона; он не изменился, думала она, и никогда не изменится.
Ужин подали в номер. Она находила несколько забавным сидеть напротив него за столом, накрытым с ледяной официальностью и шиком, в гостиничном номере, который больше походил на европейский дворец.
«Вэйн-Фолкленд» был самым знаменитым и изысканным из оставшихся в мире отелей. Лишенный кричащей роскоши стиль; бархатные портьеры, лепнина, скульптура, свечи, казалось, противоречили его назначению: гостеприимство этого отеля могли позволить себе лишь бизнесмены, приезжавшие в Нью-Йорк по делам мирового масштаба. Она видела, что официанты, накрывавшие на стол, относятся к Франциско с исключительным почтением, что означало статус особого клиента, но он этого даже не замечал. Он относился ко всему равнодушно, словно был у себя дома. Он давно привык к тому, что он — сеньор Д’Анкония, хозяин «Д’Анкония коппер».
Но ей показалось странным, что он не заговорил о своей работе. Она ожидала, что именно этим он захочет поделиться с ней в первую очередь. Он ничего об этом не сказал. Вместо этого вынудил ее говорить о своей работе, о продвижении по службе, об отношении к своей компании. Она рассказывала, как всегда, признавая, что он единственный человек, который может понять ее страстную преданность «Таггарт трансконтинентал». Он не делал никаких замечаний, только внимательно слушал.
Официант включил музыку. Они не обратили на это внимания. Но вдруг неистовый ураган звуков заполнил комнату, и здание словно потряс подземный толчок, стены задрожали. Потрясение было вызвано не громкостью, а насыщенностью звучания. Это был новый, недавно написанный Четвертый концерт Хэйли.
Они молча слушали это олицетворение бунта — гимн триумфа, гимн величия тех, кто отказался признать боль. Франциско слушал, глядя через окно на город. Потом без всякого перехода или предисловия спросил странным невыразительным тоном:
— Дэгни, что бы ты сказала, если бы я попросил тебя бросить «Таггарт трансконтинентал» и позволить компании катиться в преисподнюю, что непременно случится, если дела примет твой братец?
— А что бы я сказала, если бы ты попросил меня совершить самоубийство? — сердито ответила она. |