И действительно, во все годы, проведенные мною в доме священника в Бала, я не мог избавиться от чувства, будто тут, совсем рядом, присутствует нечто такое, что явственно наличествует, но остается сокрытым и мне недоступным. Иногда мне снился какой-нибудь сон, в котором я как будто различал черты иной реальности, иногда же мне чудилось, будто рядом со мною идет мой невидимый брат-близнец, так сказать, противоположность тени. И в библейских историях, которые я с шестилетнего возраста слушал в воскресной школе, мне угадывался некий особый смысл, имевший отношение только лично ко мне и совершенно отличавшийся от того смысла, который складывался, когда я читал священный текст, водя пальцем по строчкам. Я как сейчас вижу, сказал Аустерлиц, вот я сижу и бормочу себе под нос, повторяя, словно заклинание, историю о Моисее, карабкаюсь по буквам снова и снова, вглядываясь в страницы напечатанной крупным шрифтом детской Библии, подаренной мне мисс Перри в тот день, когда я впервые сумел сказать без единой запинки и с выражением заданную наизусть главу о смешении языков. Мне и сейчас достаточно взять в руки это издание, перелистнуть несколько страниц, чтобы тут же вспомнить, как я боялся того места, где рассказывалось, как дочь племени Левиина сделала из тростника корзину, положила в нее ребенка, осмолила корзину смолой и пустила плавать в камышах у самого берега — «yn yr hesg аг fin yr afon»[19] так, помнится, звучала последняя строчка. А вот в истории с Моисеем, сказал Аустерлиц, больше всего меня привлекал фрагмент, в котором говорится о сынах израилевых, о том, как они бредут по жуткой пустыне, много-много дней подряд, а вокруг, сколько хватает глаз, ничего, только песок да небо. Я пытался представить себе облачный столп, который указывая путь народу-страннику, как загадочно назывались эти несчастные люди, и с головою уходил в разглядывание картинки, занимавшей целый разворот, все изучал изображенную на ней Синайскую пустыню в окружении наступающих друг на друга безлесых гор на заштрихованном сером фоне, который я иногда принимал за море, а иногда за воздух, притом что все это, вместе взятое, как две капли воды было похоже на местность, в которой я вырос. Я и в самом деле, сказал Аустерлиц однажды, когда мы встретились в другой раз и он раскрыл передо мною ту валлийскую детскую Библию, чувствовал свою сопричастность этим крошечным фигуркам, населявшим лагерь. Каждый квадратный дюйм этой картинки, заключавшей в себе что-то родное и потому даже пугающее, был обследован мною со всею тщательностью. Я был убежден, что более светлая поверхность крутого склона по правую руку обозначает каменоломни, а извивающиеся линии рядом обозначают железную дорогу. Больше всего, однако, меня занимало огражденное пространство посередине и похожее на палатку сооружение в дальнем конце, над которым поднимается белое облако дыма. Трудно сказать, что происходило во мне тогдашнем, знаю только, что этот лагерь израильтян в пустыне среди гор был мне значительно ближе, чем вся моя жизнь в Бала, которую я с каждым днем понимал все меньше и меньше, так, по крайней мере, кажется мне сейчас, добавил Аустерлиц. Тем вечером в баре отеля «Грейт-Истерн» он рассказал еще о том, что в доме священника не было ни радио, ни газет. И я не помню, сказал он, чтобы Элиас и его супруга Гвендолин хотя бы раз упомянули в разговоре боевые действия на европейском континенте. Как выглядит мир за пределами Уэльса, я не представлял. Только к концу войны ситуация постепенно начала меняться. Повсеместные празднества но случаю победы, затронувшие даже Бала, жители которой дружно веселились и танцевали на украшенных разноцветными флажками улицах, — эти празднества ознаменовали собою начало новой эпохи. Лично для меня она началась с того, что я, нарушив запрет, первый раз побывал в кино и с тех пор каждое воскресное утро проводил в каморке кинотехника Овена, одного из трех сыновей ясновидца Эвана, и смотрел оттуда так называемую живую кинохронику со звуком. Приблизительно в это же время Гвендолин стала постепенно сдавать, сначала еле заметно, а потом все более и более явно. |