Алексей Пехов. Аутодафе
Страж - 2
История первая
ТЕМНОЛЕСЬЕ
Я совсем не помню своих родителей. Как они выглядели? Какие у них были голоса? Как они смеялись? О чем мечтали? Мне остается только гадать.
Единственное воспоминание из раннего детства, когда я еще не попал в приют и тем более в Братство, — это колыбельная, которую пела мне мать перед сном. Свеча из оплывшего воска мягко мерцает на столе, накрытом белой кружевной скатертью, и в комнате приятно пахнет сливочным печеньем. Огонек фитиля отражается в маленьком окошке, за которым все белым-бело от снега, в очаге гудит пламя, в комнате тепло, и я проваливаюсь в полудрему, слушая песню.
С тех пор прошло чертовски много лет, но мне часто снится то время, и я всегда просыпаюсь, не дослушав колыбельную до конца. И долго-долго лежу, глядя в потолок очередной комнаты, очередной таверны или же на низко склонившиеся надо мной ветви кленовых рощ и звездное небо, потому что память не ведает милосердия, и у меня не осталось ничего, кроме песни, которой я не знаю, и голоса, который я не слышу.
Как-то я рассказал эту историю Проповеднику, но он лишь пожал плечами да буркнул, что нет ничего удивительного в моей забывчивости. Все забывают свое детство.
Мне есть что возразить. Я помню. Мою комнату и запах печенья. Зиму за окном, свечу и испуганное лицо соседки, бледное, перекошенное, когда на следующий день в Арденау появились первые заболевшие юстирским потом. И трупы на улицах, заметенные снегом, разгорающийся бунт, висельников и стрельбу. Не помню лишь слов колыбельной и того, как умерла моя мать.
Какой-то исповедник, еще в те времена, когда я считал исповедь достаточно важной, чтобы часто бывать на ней, сказал, что произошедшее со мной — божье испытание и награду за него я получу в раю, услышав пение ангелов, которые и споют мне колыбельную. У священников один разговор — в другой жизни будет лучше, а здесь терпи, парень, и не забудь заплатить за исповедь.
Вот только когда я умирал, там, на мартовской грязной дороге, болтаясь на плече Пугала и поливая кровью подтаявший рыхлый снег, никаких песен я не услышал. Не было вообще ничего. Ни слов, ни арфы, ни ароматов полевых цветов и фруктовых деревьев, ни смрада серы и воя истязаемых грешников. Я завис где-то между адом и раем, застрял во мраке забвения, где не вспомнил даже себя, не говоря уже о колыбельной из далекого детства.
Я спал коротким и потому бесконечно сладким сном. В него хотелось зарыться, словно в теплый лебяжий пух, и спать, спать, спать, не думая больше ни о чем. Не живя, не умирая и вообще не существуя, проявить слабость, которую я не позволял себе уже очень давно, уступив управлять моей судьбою тому, для кого это было действительно важно.
Я сдался, наплевал на себя и на тех, кому я был дорог. И за меня все решил кто-то другой…
Была глубокая ночь — то время, когда до рассвета остается вечность и нет никакой надежды увидеть солнечные лучи. Я лежал на спине, чувствуя удивительную, теплую, немного шершавую землю. Она то и дело мерно и глубоко вздыхала подо мной, перед глазами — близко-близко — проплывали крупные звезды. Они были похожи на чьи-то сердца, яркие, мерно пульсирующие, но совершенно холодные и равнодушные.
Безучастные.
Я смотрел и смотрел на них, пока не начали слезиться глаза, пока руку не обожгло острой, кинжальной болью, и в груди не вспыхнуло пламя, мгновенно переросшее в бушующий огненный ураган. Он превратил мои внутренности в уголья, а кровь в жидкий огонь, льющийся по сосудам. Звезды закружились, становясь размытыми линиями. Что-то зашипело рядом, моей руки коснулась холодная змеиная кожа, я дернулся, попытался встать, но веревка, которой меня связали, не давала пошевелиться. Звезды замедлились, стали прежними, морозными, а шипение змеи стихло.
Надо мной склонилась женщина, положила ледяную ладонь мне на лоб, внимательно посмотрела в глаза и ободряюще улыбнулась:
— Все хорошо. |