Он, казалось, целиком отрешился от самого себя. Его старые мысли, убеждения, вкусы – всё то, что он уважал или ненавидел, – предстали наконец в их истинном свете. Показались подлыми и ребячливыми, фальшивыми и смешными. Он упивался своей новой мудростью, пока сидел подле человека, которого убил. Он рассуждал сам с собой обо всем, что делается под солнцем, рассуждал с той превратной ясностью, какую можно подметить у некоторых сумасшедших. Между прочим он размышлял и о том, что этот мертвый человек был всё-таки вредным животным; люди умирают каждый день тысячами; быть может, десятками тысяч – кто мог сказать? – и в общей массе эта одна смерть совсем незаметна; не может она иметь никакого значения, – во всяком случае, для мыслящего существа. Он, Кайер, был мыслящим существом. Всю свою жизнь, вплоть до этого момента, он верил во всякую ерунду, как и остальное человечество, – глупцы! – но теперь он мыслит! Ои знал! Он пребывал в покое – он приблизился к высшей мудрости! Затем он попробовал представить себя мертвым, а Карлье – сидящим на стуле подле него; и эта попытка увенчалась таким неожиданным успехом, что в течение нескольких секунд он был не вполне уверен, кто мертвый, а кто живой. Однако эта необыкновенная сила воображения испугала его; разумным и своевременным усилием воли он спас себя от того, чтобы не стать Карлье. Сердце у него заколотилось, и его бросило в жар при мысли об этой опасности. Карлье! Что за чертовщина! Чтобы успокоить нервы, – не чудо, что они опять расходились, – он начал потихоньку насвистывать. Потом он вдруг заснул или думал, что спал, – за это время сгустился туман, и кто-то свистел в тумане.
Он встал. Был день, и тяжелый туман повис над землей: туман, всюду проникающий, окутывающий и молчаливый; утренний туман тропических стран; туман, который липнет и убивает; туман белый и смертельный, чистый и ядовитый. Он встал, увидел тело, заломил руки и закричал, как человек, который, очнувшись после транса, видит, что он навеки замурован в могиле.
– На помощь!… Боже мой!
Пронзительный, нечеловеческий вопль, вибрирующий и внезапный, прорезал, словно острым кинжалом, белый саван, нависший над юдолью печали и скорби. Еще три коротких вопля, и затем в течение некоторого времени клубы тумана катились невозмутимо среди грозного молчания. Затем снова быстрые и пронзительные взвизгиванья, словно вопли взбешенного и жестокого существа, рассекли воздух. Прогресс взывал к Кайеру с реки. Прогресс и цивилизация и все добродетели! Общество призывало свое благовоспитанное дитя, чтобы позаботиться о нем, дать наставления, судить и вынести приговор; оно призывало его вернуться к той куче мусора, от которой он удалился, – призывало его, дабы могло свершиться правосудие.
Кайер услышал и понял. Спотыкаясь, сошел с веранды, оставив другого человека совсем одного впервые с тех пор, как они были заброшены сюда вместе. Он ощупью брел сквозь туман, в своем неведении умоляя невидимое небо уничтожить содеянное. Мимо в тумане пронесся Макола, крикнув на бегу:
– Пароход! Пароход! Им ничего не видно. Они дают свистки на станцию. Я позвоню в колокол. Ступайте к пристани, сэр. Я позвоню.
Он исчез Кайер стоял неподвижно. Он посмотрел вверх; туман низко катился над его головой. Он огляделся по сторонам, как человек, сбившийся с пути; и он увидел темную тень, крестообразное пятно на фоне струящегося белого тумана. Он поплелся к нему, а станционный колокол поднял беспорядочный трезвон в ответ на нетерпеливые гудки парохода.
Директор Великой компании, несущей цивилизацию (ибо нам известно, что цивилизация всегда следует за торговлей), высадился первым и тотчас же потерял из виду пароход. Внизу, над рекой, стоял необыкновенно густой туман; выше, на станции, колокол звонил неумолчно и дерзко.
Директор громко крикнул, повернувшись к пароходу:
– Нас никто не встречает! Быть может, что-нибудь неладно, хотя они там звонят. |