Изменить размер шрифта - +
Происходят все новые перестановки, возня со столиками и стуликами.

Вдоль строительного забора проходят два парня, похожих на московскую братву. Они разглядывают присутствующих то в лорнеты, то в бинокль.

ГОРЕЛИК

(очнувшись, продолжает монолог). Не помню, сколько дверей рухнуло за мной – пять или шесть. На набережной, однако, меня уже ждали три гэбэшных борова. Дед, который меня заложил, кричал теперь из окна: беги, я тебя прикрою! Увы, его именной маузер, подарок Дзержа, заело с первой же попытки. Меня обротали и в тот же день обвинили в попытке продать японцам Курильские острова.

В тюрьме со мной стали происходить какие-то странные изменения. Что-то вроде молниеносного увядания. Дверь в камере была обита оцинкованным железом, и я мог в ней видеть свое тусклое отражение. Я видел, как с каждым днем отвисают мои щеки, как покрывается большими морщинами шея. Иногда, если луч солнца падал на дверь из-за оконной решетки, я даже видел на лбу пигментные возрастные пятна. Кисти рук не нуждались в отражении, и на них лучше всего я видел признаки одряхления. Кожа по всему телу вытягивалась и опадала в форме отвратительных наплывов и мешочков. Заметно уменьшившийся в размерах член висел, как никчемная тряпка, кровь больше не приливала к кавернозным телам даже в полусне, когда я пытался вспомнить женщин, с которыми спал, даже когда вспоминал любимую Какашу, а ведь обычно всякая мысль о ней вздрючивала мое существование. Либидо улетучилось. Мех на лобке поседел, как сказал поэт. По утрам чудовищная тяжесть не давала мне поднять конечности – что уж там говорить о гимнастике. В конце концов в железной двери отразилась сутулая поникшая фигура старого большевика, моего гада-деда товарища по партии.

Не могу не добавить к этой картине несколько слов о деснах. Они кровоточили, если можно назвать кровью белесую жижу. Я боялся потерять расшатавшиеся зубы и ничего не ел, а вскоре потерял привычку жевать еду. Единственное, чего я жаждал, – сладенького чайку. О нем я молил надзирателя день-деньской. Чайку, дайте сладенького чайку, начальник. Вот в такой маразм я впадал за каких-нибудь трое суток одиночного сидения.

И вдруг все поворачивалось в обратную сторону. Как предчувствие перемены, являлся эротический сон. Мне снилась моя единственная ночь с моей девушкой, этой самой Какашей со станции метро «Нарвские ворота», в том самом гребном клубе на Елагином острове, где мы с ней встретились. Во сне то наше бесконечное траханье преображалось, в нем не было порнографии, а только жар любви. В нем было нечто метафизическое, если мне позволят сказать уже сказанное. Уверен, что и Какаша где-нибудь в Америке – в библиотеке ли, в кабаке ли, на мотоцикле ли или посреди улицы в этот именно миг испытывала такой же жар любви ко мне, к своему Горелке, как она успела меня прозвать в гребном клубе. Ведь я не Чацкий, господа, я не чажу, – во мне, как в Ахматовой, три корня: горе, гора, гореть! Вот так и горел под тюремным одеялом, испытывая счастье от обладания моей всегда отсутствующей девушкой, умирая от счастья.

Мой возраст возвращался ко мне. Я видел свои руки – это были мускулистые конечности молодого парня. Я спрыгивал на пол и начинал на этой слизи отжиматься, триста отжиманий от пола! Потом сжирал все, что осталось от прежних пайков, весь хлеб и засохшие каши. Никаких морщин не определялось ни в отражении, ни на ощупь. Я пружинил ноги и похохатывал в ожидании вызова на допрос. Вот в чем было дело – я предчувствовал вызов на допрос! И в этот же день за мной приходили. Горелик, руки за спину!

Они, похоже, даже не замечали возрастных перепадов в этом опасном заключенном. Там все шло вяло, уныло, служба полностью деградировала. С руками за спиной на допрос шел известный в городе молодой нахал с подрагивающими ляжками. Со страстью я презирал своих тюремщиков. Потомки худосочных радикалов Чернышевского и Писарева, внуки большевистских отродий, что не смогли правильно прочесть ни Ницше, ни Фрейда.

Быстрый переход