.. Идем, ляг...
Он увел ее в маленькую дверь за шкафом книг, взяв лампу со стола. Я долго сидел один, ни о чем не думая, слушая его тихий, сиповатый голос. Мохнатые лапы шаркали по стеклам окна. В луже растаявшего снега робко отражалось пламя свечи. Комната была тесно заставлена вещами, теплый странный запах наполнял ее, усыпляя мысль.
Вот Жорж явился, пошатываясь, держа в руках лампу, абажур ее дробно стучал о стекло.
— Легла.
Поставил лампу на стол, задумчиво остановился среди комнаты и заговорил, не глядя на меня:
— Ну, что же? Без тебя, вероятно, я бы погиб... Спасибо! Ты кто?
Он склонил голову на-бок, прислушиваясь к шороху в соседней комнате и вздрагивая.
— Это ваша жена? — тихонько спросил я.
— Жена. Все. Вся жизнь! — раздельно, не громко, глядя в пол, сказал этот человек и снова начал крепко растирать голову ладонями.
— Чаю выпить, — а?
Он рассеянно пошел к двери, но остановился, вспомнив, что прислуга об'елась рыбой и ее отправили в больницу.
Я предложил поставить самовар, он согласно кивнул головой и, видимо, забыв, что полураздет, шлепая босыми ногами по мокрому полу, отвел меня в маленькую кухню. Там, прислонясь спиной к печке, он повторил:
— Без тебя я бы замерз, — спасибо!
И вдруг, вздрогнув, уставился на меня испуганно расширенными глазами.
— Что же было бы с нею тогда? О, господи...
Быстро, шопотом, глядя в темную дыру двери, он сказал:
— Ты видишь, — она больная. У нее застрелился сын, музыкант, в Москве, а она все ждет его, вот уже два года, почти...
Потом, когда мы пили чай, он бессвязно, не обычными словами рассказал, что женщина — помещица, он — учитель истории, был репетитором ее сына, влюбился в нее, она ушла от мужа-немца, барона, — пела в опере, они жили очень хорошо, хотя первый муж ее всячески старался испортить ей жизнь.
Рассказывал он, как будто читая неясно написанное, прищурив глаза, напряженно присматриваясь к чему-то в полутьме грязной кухни, с прогнившим у печки полом. Обжигался, прихлебывая чай, лицо его морщилось, круглые глаза пугливо мигали.
— Ты — кто? — еще раз спросил он. — Да, — крендельщик, рабочий. Странно, не похоже. Что это значит?
Слова его звучали беспокойно, он смотрел на меня недоверчиво, взглядом затравленного.
Я кратко рассказал о себе.
— Вот как? — тихо воскликнул он. — Да, вот как...
И вдруг оживился, спрашивая:
— Ты знаешь сказку о «Гадком утенке»? Читал?
Лицо его исказилось, он начал говорить с гневом, изумляя меня неестественными — до визга — повышениями сиповатого голоса.
— Эта сказка — соблазняет! В твои годы я тоже подумал — не лебедь ли я? И — вот... Должен был итти в академию — пошел в университет. Отец священник — отказался от меня. Изучал — в Париже — историю несчастий человечества, историю прогресса. Писал, да. О, как все это...
Он подскочил на стуле, прислушался и затем сказал мне:
— Прогресс — это выдумано для самоутешения! Жизнь — неразумна, лишена смысла. Без рабства — нет прогресса, без подчинения большинства меньшинству — человечество остановится на путях своих. Желая облегчить нашу жизнь, наш труд, мы только усложняем ее, увеличиваем труд. Фабрики и машины для того, чтобы делать еще и еще машины, это — глупо. Все больше становится рабочих, а необходим только крестьянин, производитель хлеба. Хлеб — это все, что надо взять трудом у природы. Чем меньше нужно человеку — тем более он счастлив, чем больше желаний — тем меньше свободы.
Быть может — не в этих словах, но именно эти оглушающие мысли впервые слышал я, да еще в такой резкой, оголенной форме. |