Мы звали ее на южный лад – «тетушка Ханна». Она была суеверна, как другие негры, и так же глубоко религиозна. Как и они, она глубоко верила в молитву и прибегала к ней в обычных трудных ситуациях, но не в тех случаях, где была необходима полная уверенность. Всякий раз, когда поблизости собирались ведьмы, она завязывала остатки своих волос в маленькие пучки белой ниткой, и это тут же обезвреживало ведьм.
Все негры были нашими друзьями, а с теми из них, кто приходился нам сверстниками, мы, в сущности, были товарищами. Я говорю «в сущности», используя эту фразу с поправкой. Мы были товарищами и все-таки не товарищами – цвет кожи и общественное положение проводили тонкую, едва различимую грань, которую обе стороны сознавали и которая делала полное слияние невозможным. Мы имели верного, любящего и доброго друга, союзника и советчика в лице дяди Дэнла, раба средних лет, у которого была лучшая голова во всем негритянском квартале, который был сострадателен и отзывчив и чье сердце было честным, простодушным и не знающим коварства. Он хорошо послужил мне на протяжении многих, многих лет. Я не видел его больше полувека и тем не менее в духовном смысле добрую часть этого времени с удовольствием находился в его компании, вставляя его в книги под его собственным именем и как Джима и таская его туда-сюда: в Ганнибал, на плоту по Миссисипи и даже через пустыню Сахару на воздушном шаре, – а он переносил все это с терпением, дружелюбием и преданностью, принадлежавшими ему по праву рождения. Именно на этой ферме я проникся симпатией к его расе и научился ценить некоторые ее прекрасные качества. Это чувство и это отношение выдержали проверку шестьюдесятью с лишним годами, не претерпев ущерба. Черное лицо так же желанно мне, как было в ту пору.
В школьные дни я не питал антипатии к рабству. Я не осознавал, что в нем есть что-то дурное. Никто не выносил этого вопроса на мое рассмотрение, местные газеты не высказывались против рабства, местные проповедники учили нас, что Бог его одобряет, что это святыня, и сомневающемуся нужно лишь заглянуть в Библию, если он хочет прийти к определенному мнению, и затем эти тексты зачитывались нам вслух, чтобы мы полностью удостоверились. Если сами рабы и испытывали отвращение к рабству, то они были благоразумны и ничего об этом не говорили. В Ганнибале мы редко видели плохое обращение с рабами, на ферме – никогда.
Был, однако, один маленький эпизод из времен моего отрочества, который касался этого вопроса и, должно быть, много для меня значил, ибо в противном случае не сохранился бы в моей памяти отчетливо и резко, живо и ясно на протяжении всех этих потихоньку набегающих лет. У нас был маленький мальчик-раб, которого мы перекупили у кого-то еще в Ганнибале. Родом с восточного побережья Мэриленда, он был увезен от семьи и друзей чуть ли не на другой конец американского континента и продан. То была натура живая и веселая, невинная и нежная и, пожалуй, самое шумное существо из когда-либо существовавших. Весь день напролет он напевал, насвистывал, пронзительно что-то выкрикивал, воодушевленно улюлюкал, смеялся – это бесило, раздражало, доводило до умопомрачения. Наконец однажды я совершенно вышел из себя, в бешенстве пошел к матери и сказал, что Сэнди поет уже час без остановки, что у меня нет сил это терпеть, и не была бы она так любезна заткнуть его. На глазах у нее выступили слезы, губы задрожали, и она сказала что-то вроде следующего: «Бедняжка, когда он поет, это означает, что он не помнит, и меня это утешает, но когда он молчит, я боюсь, что он думает, и это невыносимо. Он никогда больше не увидит своей матери; если он может петь, я не должна этому мешать, а должна быть благодарна за это. Если бы ты был старше, то понял бы меня и тогда шум этого одинокого ребенка тебя бы радовал».
Это была простая, составленная из непритязательных слов речь, но она достигла цели и шум Сэнди мне больше не докучал. Мать никогда не употребляла высокопарных слов, но у нее был природный дар заставлять скромные слова действовать эффективно. |