Изменить размер шрифта - +
Никакого таланта, чтобы сделать сочетание дневника и автобиографии интересным, не требуется.

Таким вот образом я нащупал верный план. Он делает мой труд развлечением – чистым развлечением, игрой, приятным времяпрепровождением, совершенно не требующим усилий. Впервые в истории был найден такого рода верный план.

 

 

 

 

 

 

Я предпочитаю говорить из могилы, а не при жизни, по веской причине: отсюда я могу говорить свободно. Когда человек пишет книгу, имея дело с частными сторонами своей жизни – книгу, которой предстоит быть прочитанной, пока он еще жив, – он уклоняется от того, чтобы высказываться со всей откровенностью. Все его старания сделать это терпят неудачу, он пытается совершить невозможное для человеческого существа. Самый откровенный, свободный и личный продукт человеческого ума и сердца – любовное письмо: пишущий получает неограниченную свободу изложения и выражения, потому что сознает, что ни один посторонний не увидит написанного. Иногда впоследствии происходит нарушение обязательств, и когда автор письма видит свое творение напечатанным, то чувствует себя мучительно неловко и понимает, что никогда не стал бы изливать душу с такой мерой откровенности, если бы знал, что пишет для публики. Он не находит в письме ничего, что было бы неправдой, бесчестным или недостойным уважения, но вне зависимости от этого он вел бы себя гораздо более сдержанно, если бы знал, что пишет для печати.

Мне кажется, я смогу быть настолько же искренним, свободным и нестесненным, как в любовном письме, зная, что написанное не будет выставлено ни на чей суд до тех пор, пока я не умру и не стану ничего не ведающим и безразличным.

 

 

Из первого, второго, третьего и четвертого изданий должны быть исключены все разумные и здравые суждения. Быть может, столетие спустя на такой товар появится спрос. Зачем спешить? Поживем – увидим.

 

 

 

 

 

 

Четверть века назад я навещал Джона Хэя, ныне госсекретаря, в нью-йоркском доме Уайтлоу Рида, который Хэй занимал несколько месяцев, пока Рид был на каникулах в Европе. Хэй также временно редактировал газету Рида «Нью-Йорк трибюн». Я особенно хорошо помню два эпизода того воскресного визита и, пожалуй, использую их сейчас, чтобы кое-что проиллюстрировать. Один из эпизодов незначителен, и я с трудом понимаю, почему он продержался у меня в памяти так много лет. Я должен предварить его в одном-двух словах. До этого я знал Джона Хэя немало лет, с тех пор когда он был малоизвестным молодым автором редакционных статей в «Трибюн» во времена Хораса Грили, заслуживая в три-четыре раза больше того жалованья, которое получал, учитывая высокое качество продукции, выходившей из-под его пера. В те давние дни им можно было залюбоваться – благодаря красоте черт, совершенству фигуры, изяществу осанки и движений. В нем было особое обаяние, совершенно непривычное моему западному невежеству и неопытности, – обаяние манер, интонации, непринужденного красноречия, и все это: легкость, простота, изысканность, притягательная естественность – приобретено в Европе, где он какое-то время был поверенным в делах при венском дворе. Он был веселым и сердечным – весьма приятным компаньоном.

 

 

Итак, подхожу к своему заявлению. В то воскресное утро, двадцать пять лет назад, мы с Хэем болтали, смеялись и ругались, почти как те же самые мы в шестьдесят седьмом году, когда дверь отворилась и появилась миссис Хэй, степенно одетая, в перчатках и чепце, только что из церкви, благоухающая пресвитерианской святостью. Мы, разумеется, тотчас же поднялись на ноги – поднялись в стремительно холодающей атмосфере: температура, которая вначале была мягкой и напоминала летнюю, к тому времени, как мы выпрямились, уже превращала наше дыхание и всю остальную влагу в воздухе в кристаллы инея.

Быстрый переход