Изменить размер шрифта - +
Это занятие обрело черты пристрастия, неотвратимости, мщения. Мщения красоте, порядку, здоровью, благопристойности, нормальности, всему общепринятому и любви. Сказать, что я пал жертвой этих преступных человеческих качеств, что я наказывал сам себя, было бы, пожалуй, нечестно. Существовали, надо полагать, десятки и десятки мальчиков, чьи жизни были на время испорчены и исковерканы внезапным исчезновением их денег. Кража способна взъярить и самую христианскую, самую миролюбивую душу. Вспомните к тому же о старой как мир жалобе насчет того, что жертва воровства кажется себе оскверненной, замаранной, запятнанной чужим вторжением в ее жизнь: быть может, в этом-то все дело и было – куда бы я, сражающийся на манер хассановского антигероя с «проблемами отчужденности и общности, искренности и имитации, честолюбия и молчаливого согласия», ни вторгался, я повсюду оставлял грязный след, что-то вроде капель мочи, метящих мою территорию или отменяющих границы чужой.

Да-да-да – ты был вороватым маленьким дрочилой, мы все уже поняли, сделали необходимые выводы, большое тебе спасибо.

Собственно, и внешнее поведение мое, общее социальное поведение обратилось, о чем я уже говорил, черт знает во что. Бедный старый Ронни Раттер, преподававший мне французский язык. Работать в школе он начал в семнадцать лет, сразу после Первой мировой, и был таким мягким, таким сговорчивым, таким, попросту говоря, милым человеком, что его даже директором Дома не сделали. Во время Второй мировой он в течение одного триместра возглавлял «Мидхерст», что и стало высочайшим его карьерным взлетом. Я «доставал» его, как это называлось на школьном жаргоне, столь основательно, столь всесторонне, столь унизительно , что и сейчас пунцовею, вспоминая этот мой кардинальный грех. Как-то раз я вскочил в классе на стол и, размахивая воздушным пистолетом (из тех, что стреляют дробинами, но походят – на взгляд человека несведущего – на смертоносное автоматическое оружие), завопил: «Вы меня достали! Достали, понятно? Одно движение – и вы покойники! Вы все  покойники!» Однокашники мои до смерти перепугались, а Ронни постарался сделать все, чтобы меня успокоить:

– Будьте добры, положите ваше оружие на стол. Нам нужно пройти сегодня очень  большой материал.

В другой раз я соорудил письмо якобы от «подруги по переписке» из Франции, напичкав его всеми грязными, похабными французскими словечками, какие я только знал или сумел отыскать. В конце урока я подошел к Ронни и спросил, не поможет ли он мне разобрать это письмо, мне, дескать, понятны не все содержащиеся в нем слова.

– Очень приятно услышать, что у вас появилась во Франции корреспондентка, Фрай, – сказал Ронни. И принялся переводить мне письмо, заменяя непристойности невинными фразами собственной выделки, старательно притворяясь, будто он держит в руках самое обычное письмо. «Я хочу сосать твой большой толстый хер» обратилось в «Я жду столь многого от посещения вашей страны», а «Лижи мою мокрую писю, пока из нее не польет струей» в «В Авиньоне можно увидеть и сделать так много интересного» – и так далее, по всему тексту.

В направленном им под конец триместра письме к моим родителям он описал меня, если не ошибаюсь, словами «одарен с избытком». «Временами несколько чрезмерным, что не идет ему на пользу». Никакого тебе «дурного влияния», «гнилого яблочка» и «слишком высокого мнения о себе», коими пестрели письма других учителей. Он приглашал меня к себе на домашнее чаепитие с его супругой. У меня ком в горле встает, когда я вспоминаю о мягкости Ронни, о его абсолютной доброте.

И ведь у него не опускались руки . Мы говорим иногда, глядя на школьных учителей сверху вниз, что после десяти лет работы они превращаются либо в циников, отрабатывающих положенные часы, либо в чудаков не от мира сего.

Быстрый переход