Восприятие природы, глубина эмоций, яркость и напряженность каждого мига – я знал, что с возрастом все они изотрутся, и наперед ненавидел себя за это. Мне хотелось вечно жить все в том же стремительном Китсовом ритме. Возможно, Поуп был прав, полагая, что полузнание штука опасная, поскольку хоть прочитал я и многое, но далеко не все: достаточно для того, чтобы соотнести мой опыт с опытом других, но недостаточно для того, чтобы довериться их опыту. И когда, к примеру, Робин Моэм в его автобиографии «Бегство из тени» писал о своих школьных влюбленностях и страстях, о ненависти к отцу и отношениях со знаменитым дядюшкой, об отчаянных попытках найти место в чужом ему мире, я соотносил все это с собой; однако, когда Моэм, дожив до двадцати, стал более-менее писателем, повоевал танкистом в пустыне, а затем принялся снова вглядываться в «тень», из которой благополучно бежал, я счел его предателем. Ему следовало остаться и сражаться именно там – не просто за Англию, но за республику отрочества. А он вместо этого совершил преступление – повзрослел. Я предвидел, что такое же изменническое будущее ждет и меня, и страшился его и на него гневался.
Единственный мой тогдашний «труд» – слово использовано мной не к месту, – какой я могу показать вам, это несколько строк из эпической поэмы, начатой в то лето, поэмы, в которой я заносчиво решил подделать построение и иронический слог байроновского шедевра – «Дон Жуана», – что подразумевало преодоление сложностей ottava rima , формы строфы, с которой я, как вы сейчас увидите, ничего пристойного сделать не смог. Она вполне годилась для Байрона, но ведь Байрон – это Байрон; ею великолепно владел Оден, однако Оден мастерски владел всеми формами стиха. А я… что ж, я спотыкался на каждом шагу.
«Эпопея без названия» (такое, с сокрушением должен признать, название она у меня получила), которую я только что целиком перечитал (и к великому моему огорчению) впервые со времени ее создания, оказалась куда более автобиографичной, чем мне помнилось. Сцена, коей я вас буду сейчас терзать, – это попытка поэтического изложения того, что проделал со мной рыжеголовый Деруэнт. В поэме я назвал его Ричардом Джонсом и обратил в «капитана» Дома. Подобно Ишервуду в «Кристофере и ему подобных», я именую себя в этом эпосе «Фраем», «Стивеном», а иногда, совсем как Байрон, «нашим героем».
Считайте, что мы уже добрались до строфы пятидесятой с чем-то – у меня было задумано двенадцать Песен в сто строф каждая. Ричард Джонс послал Фрая в свой кабинет – якобы в наказание за то, что Фрай слишком долго провалялся в постели. Фрай, одетый в ночную пижаму и халат, стоит у двери кабинета, надеясь, что порка, которая его ожидает, будет не слишком жестокой. Приношу вам извинения за позерство и бессмысленные цитаты из всего на свете, от «Антония и Клеопатры» до «На погребение английского генерала сэра Джона Мура». Натужная многослоговость окончаний некоторых строк есть дань Байрону с его куда более успешным комическим использованием гудибрасовой строфы. Мне было пятнадцать лет, только это меня и извиняет.
Под дверью кабинета Стивен встал,
Молясь, чтоб зад его остался невредим
Под плеткой Джонса лютого.
Он ждал, Томясь, и в страхе мял свой нежный тыл.
Пинал обшивку и побелку изучал,
Притопывал ногой, глазел, уныл,
Как муравьи грызут паркетный лак,
И клял Всевышнего, создавшего табак.
Устав, подумал он: «Забыли обо мне».
Помстилось: «Джонс заснул». Но в тот же миг
Набойки лязгнули по камню. Нет!
Он замер. |