|
Жолнеров было раза в два больше, но многие среди них имели ранения, и все они были беглецами.
Поклонскому и Лазореву стол накрыли отдельно.
– Я буду с вами откровенен, – говорил Поклонский, отведывая прекрасное молдавское вино. – Однако почему вы не пьете? Учтите, мои мысли от вина не путаются, а, наоборот, приобретают ясность и твердость.
Лазорев показал шрам на голове:
– Вот эта метка не позволяет. От одного глотка память теряю.
– Верю! – сказал Поклонский. – У вас честные глаза. Я вам верю… А вы мне верить не можете, потому что я и королю служил, и вашему царю присягал… но отныне я служу самому себе. Второй жизни мне ни король, ни царь не пожалуют. Вчера мы здесь были властелинами, сегодня вы, а завтра здесь будут шведы. Народ жалко.
Народ и Лазореву было жалко, но он помалкивал по московской привычке.
– А шведы тут при чем? – спросил Лазорев.
– Королева Кристина отреклась от престола, а Карл Густав сложа руки долго сидеть не станет. Радзивилл – протестант. И Карл Густав – протестант.
– Ну и что?
– Вы меня еще вспомните, когда Радзивилл, потеряв Вильну, отречется и от нас и от вас и примет власть шведа, чтоб и вам и нам утереть нос.
– Откуда все это ведомо? – уклончиво сказал Лазорев, не привыкший судить государевы дела.
Поклонский рассмеялся:
– Мне ничего не ведомо. Просто на месте Радзивилла я выбрал бы шведов. У вас Бог – как царь, царь – как Бог, и так до последнего дворянчика, и даже в семье то же самое. Отец – бог, сын – раб, жена сына – рабыня, а он жене – бог. Слишком много богов!
– Так ведь каждый человек создан по Божескому подобию, и Бог у него в душе, – сказал Лазорев. – Плохо ли? Бояться Бога – от сатаны уберечься.
– Ловко, полковник! – изумился Поклонский. – Я думал о русских много хуже…
В дверь постучали, вошел старый поляк:
– Пану хорунжему совсем плохо.
– Пуля у него в голени, – сказал Поклонский. – Он очень молод, а молодые терпеть не умеют.
– У меня коновал есть – любую пулю вытащит.
Лазорев вышел в залу, где много людей весело и дружно ели вкусную всякую всячину, уже не примериваясь, как соседу голову проломить, но, перемогая язык, спрашивали друг друга про жизнь, чего едят, что сажают, велик ли урожай, много ли земли.
– Парамон! – обратился Лазорев к пожилому драгуну. – Молодой у них один помирать собрался. Может, достанешь пулю?
– Надо поглядеть.
Парамон ушел к раненому, пир продолжался.
– Жаль, женщин нет, – поиграл глазами Поклонский, – в таких залах только бы мазурки танцевать. Впрочем, вам, русским, наслаждение танцами неведомо.
– Ведомо, – сказал Лазорев. – Я ваши танцы видел. У нас веселей пляшут. Иной так поддаст – не усидишь!
– В плясках действительно бывает много огня, но они все-таки дикарство, – сказал назидательно Поклонский.
– Всяк по-своему с ума сходит. Судить чужую жизнь – с Богом равняться. Бог знал, что делал.
– Этак всякое зло, всякую гадость можно оправдать и на Бога свалить! – вскипел Поклонский, и Лазорев, которому надоел словоохотливый поляк, предложил:
– Поглядим, как дела у Парамона.
В зале было уже пусто, драгуны и жолнеры вышли на воздух. Тут и командиры пожаловали.
«Операция» шла под открытым небом. Дюжие жолнеры держали хорунжего, а коновал Парамон копался ножом и шилом в его ноге. |