Этельберт открыл мастерскую, а вернее, снял квартиру и студию в Карраре, где перевел огромное количество мрамора и изваял две-три хорошенькие вещицы. Было это за четыре года до описываемых событий, и с тех пор он жил то в Карраре, то на вилле, причем число дней, проводимых в мастерской, все уменьшалось, а число дней, проводимых на вилле, все увеличивалось. Что, впрочем, и понятно: Каррара не то место, где может жить англичанин.
Когда семья собралась в Англию, он не пожелал оставаться в одиночестве и с помощью старшей сестры настоял на своем вопреки желанию отца. Он должен поехать в Англию, чтобы получить заказы, объявил он. Иначе что толку от его профессии?
Внешность Этельберта Стэнхоупа была весьма оригинальна. Он, бесспорно, был очень красив. У него были глаза его сестры Маделины, но без их пронзительности и жестокого коварства. И синева их была гораздо светлее,— благодаря одной этой прозрачной голубизне его лицо уже могло бы запомниться надолго. Голубые глаза Этельберта — вот первое, что вы видели, входя в комнату, где он находился, и последнее, что изглаживалось из вашей памяти после ухода. Его светлые шелковистые волосы ниспадали ему на плечи, а борода, выращенная в Святой земле, была поистине патриаршей. Он никогда ее не брил и подстригал лишь изредка. Она была мягкой, пушистой, опрятной и внушительной. Многие дамы, наверное, с удовольствием смотали бы ее в клубок вместо светлого шелка для рукоделия. Цвет лица у него был свежий и розовый, он был невысок, худощав, но хорошо сложен и обладал мелодичным голосом.
Его манеры и одежда были столь же примечательны. Он не страдал mauvais honte[12], свойственной его соотечественникам, и был предупредительно любезен с людьми совершенно ему не знакомыми. Он мог заговорить не только с мужчиной, но и с дамой, которой не был представлен, и это неизменно сходило ему с рук. Костюм его описать невозможно, так как он постоянно менялся, но во всяком случае его одежда и цветом и покроем всегда разительно отличалась от одежды тех, кто его окружал.
Он напропалую волочился за дамами, и совесть нисколько его не беспокоила, так как ему и в голову не приходило, что в этом есть что-то неблаговидное. У него самого сердца не было, и он вообще не знал, что человечество поражено подобным недугом. Он над этим никогда не задумывался, но если бы его спросили, он сказал бы, что разбить сердце женщины — значит скомпрометировать ее. Поэтому он никогда не ухаживал за девицей, если думал, что среди присутствующих есть человек, который намерен сделать ей предложение. Таким образом, доброжелательность порой мешала его развлечениям, вообще же он был готов признаваться в любви любой женщине, которая ему нравилась.
Тем не менее, Берти Стэнхоуп, как его обычно называли, был всеобщим любимцем — мужчин и дам, англичан и итальянцев. Круг его знакомств был чрезвычайно широк и включал людей всех сословий. Он не питал почтения к знатности и не гнушался простонародьем. Он был на равной ноге с английскими пэрами, немецкими лавочниками и католическими прелатами. Все люди казались ему одинаковыми. Он был выше, а вернее, ниже предрассудков. Добродетели не влекли его, пороки не отталкивали. Он обладал прирожденными манерами, приличными для самых высоких сфер, но и в самых низких не казался чужим. У него не было ни принципов, ни уважения к другим людям, ни самоуважения — он хотел только одного: быть трутнем и получать мед даром. Пожалуй, мы не ошибемся, предсказав, что на склоне лет меда ему будет доставаться немного.
Таково было семейство Стэнхоуп, которое теперь вновь пополнило собой ряды барчестерского духовенства. Более странный союз трудно себе представить. А ведь они явились сюда не безвестными чужаками. В таком случае их присоединение к сторонникам Прауди или к сторонникам Грантли было бы вопросом будущего. Но дело обстояло иначе: в Барчестере все знали Стэнхоупов хотя бы по фамилии, и Барчестер готовился встретить их с распростертыми объятиями. |