Изменить размер шрифта - +
Его серые глаза, холодные и спокойные, как штык, смотрели на меня без страха, но с тем особым выражением, которое бывает у старых солдат перед боем.

— Готовы? — спросил я.

— Батальон построен. Ждем вашего приказа.

Я кивнул и еще раз окинул взглядом берег. Набережная Вислы была перегорожена баррикадами из перевернутых телег, мебели, бревен. За ними мелькали фигуры бунтовщиков — кто-то перезаряжал ружье, кто-то кричал что-то по-польски, размахивая саблей. Они даже стреляли по нам, но не могли попасть. Где-то в глубине города горели дома, и отсветы пламени дрожали на мокром камне мостовой.

— Пора.

Сходни грохнули о камни, и первая рота ринулась вперед. Солдаты — мои солдаты, закаленные в боях в Крыму и в Петербурге и добровольцы Дементьева, отличившиеся кто на Бородинском поле, кто на Березине, кто в заграничном походе — не шли плотным строем, как это было принято когда-то, они сразу рассыпались цепью, используя деревья и опрокинутые экипажи, все, что годилось в качестве укрытия — без суеты, без лишних криков. Только сапоги тяжело стучали по булыжнику, да слышался лязг оружия.

Пуля просвистела у самого моего уха, вонзившись в дерево позади. Потом — еще, еще… Застрочили пулеметы ПАШ, и несколько человек на баррикадах рухнули на мостовую. С пароходов ударили шабаринки. Снаряды с воем пролетали над нашими головами и разрывались в окнах домов. Перелет. Артиллеристы откорректировали огонь и разрывы взметнулись среди баррикад, выкашивая мятежников шрапнелью.

— Вперед! — крикнул я. — Не останавливаться!

Мы врассыпную передвигались по набережной, прижимаясь к стенам домов. Окна в них были выбиты, двери выломаны. Где-то в переулке плакал ребенок — высокий, тонкий звук словно прошивал тонкой нитью грохот стрельбы.

— Вашбродь, слева! — крикнул подхорунжий Семенов.

Я резко обернулся. Из-за угла выскочил молодой поляк, лет восемнадцати, с пистолетом в дрожащих руках. Его лицо было бледным, глаза — широко раскрытыми, полными ужаса и ярости. Он выстрелил. Промахнулся. Прежде чем он успел перезарядить, мой револьвер уже смотрел ему в грудь.

— Poddawać się! — крикнул я по-польски. — Сдавайся!

Это была уловка. На черта он нам сдался. Парень выронил пистолет, прошептал что-то — то ли молитву, то ли проклятие, — и бросился на меня с ножом. Выстрел прогремел почти над самым моим ухом. Поляк упал, как подкошенный. Из пробитой глазницы хлынула кровавая жижа. Семенов опустил винтарь с дымящимся стволом.

— Зря, — сказал я. — Дал бы ему по зубам, как следует, и будя с него.

— Не жалей, ваше высокоблагородие, они моего брательника молодшего подвесили, язык через горло перерезанное вытащив…

Подхорунжий был прав. Взяв первую линию баррикад, мы увидели и первых повешенных. Трупы были, мягко говоря, не свежими. Черные неузнаваемые лица. Женские груди в трупных пятнах, выглядывающие не из истлевшей, из разорванной одежды. Понятно — насиловали, прежде, чем повесить.

Что-то не припомню я таких описаний в европейских газетах. По вымышленные ужасы якобы вымирающего от голода Санкт-Петербурга они писали. Зверства янычар, уничтожавших православное население Константинополя, охотно приписывали «варварской жестокости» русских матросов. А вот польские мятежники у них были сплошь благородными борцами за свободу, насильно пичкающими пленников пирожными с кремом.

Увидев повешенных с табличками со словом «Moskal», на шеях, шабаринцы и дементьевцы осатанели. У них, что называется, планка упала. Следующую баррикаду прошли, как раскаленный нож сквозь масло. Оставляя после себя трупы. Бабы, мужики, пацанята — все, кто вышел с оружием в руках, остались на мостовой. Мирняк, понятно, не трогали, хотя мирняк в Варшаве понятие относительное.

Быстрый переход