Назад мы возвращались в пургу, сквозь белый туннель танцующих снежинок. В полном молчании. Я стыдился, сознавая, что Авраам разочарован, но это чувство соседствовало во мне с безграничной злобой. Пурга разыгралась не на шутку, мы были вынуждены снизить скорость до черепашьей и ориентироваться по свету задних фар вихляющего перед нами грузовика. Я достал с заднего сиденья, из коробки с книгами и кассетами, ту самую запись и поставил ее. В волшебство метели музыка вписалась просто чудесно. Наверняка Авраам осторожничал, ведя машину, а сверхъестественно безмятежный «Еще один зеленый мир» как будто внушал, что ценит его старания. И тем самым успокоил нас обоих. Эно пел: «Нет больше строк, меж которых ты умел читать…»
Несколькими годами раньше, когда я начал учиться в Стайвесанте, и мы с Габриелем Стерном и Тимоти Вэндертусом только-только увлеклись Клэшем и Рамонесом, я принес их пластинки домой и поставил для отца.
— Слышишь? — спросил я. — Здорово? Такой музыки еще не было!
— Конечно, — ответил он. — Здорово.
— Ты действительно слышишь то, что слышу я? Ту же самую песню?
— Разумеется, — сказал Авраам, страшно меня разочаровывая, оставляя тайну нераскрытой.
Могли отец наслаждаться моей музыкой?
Немного повзрослев, я больше не приставал к нему с подобными разговорами, даже в более светлые времена, чем тот мрачный период, когда меня выгнали из колледжа. Поэтому я даже не пытался выяснить, каким показался ему «Еще один зеленый мир».
Эно пел: «Ты удивишься, если узнаешь, насколько я не уверен в себе…»
Сейчас я осознал наконец, что именно люблю в этой и, несомненно, в других записях: срединное пространство, иллюзию которого они создавали и в котором существовали, богемный полусвет, мечта хиппи. Это же самое пространство, это бесперспективное предложение я со временем возненавидел. Мне следовало отказаться от него — ради соула, ради Барретта Руда-младшего, ради его давней боли. Я нуждался в музыке, которая рассказывала о себе — такой, какая она есть, какой я научился ее принимать, живя в большом городе. «Еще один зеленый мир» был подобием фильма Авраама: слишком хрупкий, чересчур беззащитный. Но мне сейчас требовалась более сильная песня. Ведь я знал об этой жизни гораздо больше, чем Б. Эно и А. Эбдус, и уже не мог выносить эту бесхитростность, устал от этих двоих сильнее, чем Мингус — от меня с моей наивностью.
Именно от этой бесперспективной срединности удирал Бегущий Краб. А хиппи, геи и создатели бесконечных фильмов в надежде на обретение этой же срединности стекались в Гованус, невольно превращаясь в помехудля торговцев недвижимостью и подрывной фактор расизма. «Заселение порядочными людьми» было шрамом, оставшимся от мечты. Утопическим шоу, заканчивающимся в день открытия. То есть почти тем же самым, чего так боялся Авраам, отказываясь взглянуть на свой фильм трезво. Урезанным летом, двором, в котором Мингус Руд бросает сполдин и забивает контрольные мячи.
Мы все стремимся отыскать свое срединное пространство — тот момент, когда «Встревоженная синь» держалась на первом месте хит-парада, а Джозефин Бейкер в Париже считалась сенсацией. Те дни, когда тинейджер Элвис, мечтая записать собственный альбом, прислушивался в «Сан Рекорде» к песням «Арестантов», когда вагон с кричащей росписью-граффити на боку проезжал по станциям метро, на мгновение преображая мир, когда во дворе школы номер тридцать восемь крутили на проигрывателях модные пластинки. Я приехал в Индиану не для того, чтобы посмотреть на пишущую машинку или встретиться с Крофтом, а для того, чтобы в сгустившемся сумраке отправиться в обратный путь. И для того, чтобы увидеть, как обитатели «Фермы арбузного сахара» живут в лесу, оторванные от мира. |