Она поразмыслила над его словами и недоуменно покачала головой. Казалось, она встретила нечто совершенно ей чуждое.
– Я никогда не видела ничего подобного.
– Это не означает, что ничего подобного не существует.
Ее рот приоткрылся, глаза еще улыбались, но смотрели растерянно. «Длинное широкое платье помогает скрыть слишком полные бедра», – подумал Фольк.
– Вы всегда рисовали?
– Нет, не всегда.
– А чем вы занимались раньше?
– Я был фотографом.
Кармен Эльскен поинтересовалась, какой фотографией он занимался, и тогда Фольк показал ей «The Eye of War», лежащий на столе среди рисовальных принадлежностей. Она перевернула несколько страниц и удивленно подняла глаза.
– Это и есть ваши фотографии?
– Они самые.
Она продолжала листать альбом. Наконец медленно закрыла его и задумчиво постояла, опустив голову.
– Теперь я понимаю, – сказала она. Затем указала на фреску и пристально посмотрела на Фолька.
– Я пытаюсь нарисовать то, чего не сумел сфотографировать, – сказал он.
Кармен Эльскен подошла к стене. Она стояла возле женщины, первой в толпе беженцев: на нее был устремлен ледяной взгляд воина, и рот женщины был открыт в беззвучном крике, а лицо искажала гримаса.
– Знаете что?… В вас есть такое, что мне не нравится.
Фольк понимающе улыбнулся:
– Кажется, я догадываюсь, что вы имеете в виду.
– Именно это мне и не нравится. То, что вы знаете, о чем я говорю.
Она разглядывала его пристально, не мигая, и ее глаза больше не улыбались. Через некоторое время она снова повернулась к фреске.
– Какой-то извращенный взгляд на мир.
Она рассматривала сцену с ребенком, плачущим возле изнасилованной матери. «Поруганное Сострадание», – неожиданно подумал Фольк Раньше подобное название не приходило ему в голову, даже в то время, когда он ее рисовал. Возможно, именно присутствие этой женщины – реальной, из плоти и крови – наполнило сюжеты панорамы смыслом. Так было в тот раз, когда на глазах Фолька у одного посетителя музея Прадо прямо перед «Снятием с креста» Ван дер Вейдена случился инфаркт. По залу металась публика, над трупом склонился врач, появились санитары с носилками и кислородным аппаратом, и среди всей этой суеты и сама картина, и зал, где она висела, наполнились новым смыслом, словно хэппенинг Вольфа Востелла.
– Дело не в том, что мне не нравитесь вы, – продолжала Кармен Эльскен. – Все наоборот. Вы очень интересный человек. Красивый мужчина, простите, что я вам это прямо говорю… Сколько вам лет?… Около пятидесяти?
Фольк не ответил. Его внимание поглощали образы на стене. Предчувствия роковых совпадений, которые внезапно сбылись – на сетчатке глаза, в каждом мазке кисти, отразивших тайные закоулки памяти, укромные уголки существования. В лице ребенка проступали черты солдата-палача, который преследовал беженцев. Черты поруганной матери повторялись в каждой женщине, бежавшей из города, – и так до бесконечности. Будь проклят плод чрева твоего. Кармен Эльскен права. Извращенность как общий фон. Если зритель высокопарно назовет это Ужасом с большой буквы, он просто попытается придать смысл простоте очевидного.
– Почему вы подошли ко мне в порту? Фольк очнулся. Перед ним стояла женщина.
Обнаженные плечи под тоненькими бретельками платья. У нее особенный запах, осознал он внезапно. Такой знакомый, почти забытый. Запах сильной здоровой самки.
– Я вам уже говорил: я слышу ваш голос ежедневно, в один и тот же час. Кроме того, вы красивая женщина. |