Изменить размер шрифта - +
 – Фотографировать людей – то же самое, что насиловать или избивать. Выдергиваете их из нормальной жизни, или, наоборот, грубо в нее толкаете… И заставляете делать то, что совсем не входило в их планы. Видеть самих себя, узнавать о себе такое, чего иначе они никогда бы не узнали. Иногда их можно даже заставить умереть.

– По-моему, вы сгущаете краски. Все гораздо проще.

Серые глаза сузились за стеклами очков.

– Вы так думаете?

– Я в этом убежден. Влияние камеры ничтожно. Всему виной жизнь и ее законы. Если бы не те парни, если бы не вы, был бы кто-то другой… Вы рассуждаете, как муравей, который придает себе слишком большое значение. На самом же деле совершенно безразлично, какой именно муравей угодит под башмак. Снизу кажется, что на тебя опускается нога Бога, но убивает простое совпадение, геометрия. Шаги Случая по строго расчерченной шахматной доске.

– Теперь я понимаю, о чем вы говорите. – Маркович бросил на него враждебный взгляд. – Вас это утешает, не так ли?

– Разумеется. Никто ни за что не отвечает. Нельзя случайно попасть в некое место и разбить физиономию случайному человеку… Кроме того, вспомните, как был сделан тот ливанский снимок – без телеобъектива и с высоты человеческого роста. Это означает, что я был рядом с теми ребятами, когда танк выстрелил. И фотографировал, стоя в полный рост.

Они помолчали. Маркович рассматривал корабли под дождем, бесчисленные крошечные фигурки, бегущие вслед отплывающим кораблям, прочь из охваченного пламенем города Огонь и дождь, напряженное столкновение противоборствующих стихий, дающее силу природе и порождающее жизнь, яркие живые цвета и при этом четкие, резкие формы. Одна сюжетная линия – победители, корабли, воины, другая – побежденные; резкие углы, формы и перспектива, город, расположенный в верхней части, диагональ, ведущая к изнасилованной женщине и ребенку, другая диагональ, по которой движется поток беженцев. И тем не менее все выглядит таким умиротворяющим. В первую очередь взгляд зрителя устремляется к Гектору и Андромахе, затем как бы сам по себе соскальзывает к воинам, которые сражаются у подножия величественного равнодушного вулкана, затем пробегает по полю брани и останавливается сначала на мертвом, затем на живом ребенке – жертве и одновременно будущем палаче, ибо только о мертвых детях можно с уверенностью сказать, что завтра они не станут палачами. Несмотря на свою убедительность, ужасы войны остаются как бы на втором плане, они всего лишь цвет и форма; гораздо важнее глаза воинов, ожидающих битвы, закованный в железо солдат, женщина, идущая впереди колонны беженцев, бедра обесчещенной матери. И наконец, треугольник замыкается вулканом, возвышающимся на равном расстоянии от охваченного пламенем города слева, и другого, что просыпается в предутренних сумерках, не ведая, что настал его последний день.

«Неплохая композиция, – подумал Фольк. – По крайней мере, хорошо продуманная.» Как музыка, полностью овладевающая слухом, она направляет глаз туда, куда ему надлежит смотреть. Она ведет зрителя за руку – от явного к скрытому, сквозь лабиринт линий и форм, в которой образы и тайны, представшие в виде материальных явлений, запечатлены как бы у последней черты, не выходя, тем не менее, за грань естественного. Такой подход исключает крикливость и чрезмерность. Здесь нет ничего лишнего. Цель упорядочивает кажущийся хаос. На палитре Фалька картина обладала тяжестью синего круга, драматизмом желтого треугольника, неумолимостью черной линии. Яблоко – эти слова произнесла Ольвидо, хотя они явно принадлежали кому-то другому, – может оказаться ужаснее Лаокоона. Или ботинки, добавила она позже, когда они разглядывали человека, который, прислонив костыли к стене, показывал им свой единственный ботинок – это было на улице Мапуто в Мозамбике.

Быстрый переход