Изменить размер шрифта - +

– Водички бы, тетенька, – простонал Борис.

Хозяйка подала ему ковш воды и наклонилась низко. Борис со стыдом увидел, что она еще женщина не старая, несмотря на по самые брови повязанный платок и две скорбные складки у рта.

– Тоже еще нашел тетеньку, – сердито гудел мужской голос.

– Да не бубни ты, Саенко, а посвети лучше, – рассердилась хозяйка.

Она обмыла рану, наложила какой-то мази и туго завязала чистой холстиной.

– Что там?

– Да ничего, царапина сильная, до свадьбы заживет. Ахметка, на-ка, во двор отнеси, завтра сжечь надо. – Она протянула в угол остатки Борисовой одежды.

В углу кухни шевельнулось что-то – собака или еще какой зверь, но оказалось это мальчишкой лет десяти. Мальчишка посматривал хитрыми раскосыми глазенками и улыбался.

– Иди, иди, басурман. – Саенко нагнулся, чтобы легонько шлепнуть мальчишку, от резкого движения керосиновая лампа в его руке зачадила и чуть не погасла.

– Тише ты, черт косолапый! – вскрикнула хозяйка.

Марфа Ипатьевна усадила Бориса на лавке, сама вышла куда-то и вернулась с чистой рубашкой и форменным кителем железнодорожника.

– Надень-ка, милый, – обратилась она к Борису, – в самую пору тебе будет. Это мужа моего покойного вещи, не для кого беречь-то теперь…

Борис перехватил ревнивый взгляд Саенко, тот засопел сердито и уселся в углу чистить картошку. Хозяйка помогла Борису надеть рубашку, он благодарно погладил ее руку. Женщина улыбнулась ему белозубо и сразу помолодела лет на десять, потом подошла к столу и прикрутила чадящую лампу.

– Ох, и подлый народ эти караимы, – гудел в углу Саенко, по-старушечьи тонко срезая кожуру с крупной картофелины, – ведь клялся, что керосин хороший. Я ему говорю: если опять плохого керосина продашь, сволоку тебя в контрразведку. Клянется, бородой своей трясет… Но я так думаю, что все равно разбавляет. Ох, и подлая же нация…

Вернулся со двора Ахметка, сощурил глаза на свет лампы и замычал что-то быстро, размахивая руками.

– Немой он, – пояснила хозяйка в ответ на вопросительный взгляд Бориса, – но слышит и все понимает. Подобрал его Саенко в порту, сирота он. Аркадий Петрович с ним занимается иногда, говорит, что вылечить можно. Что, Ахметушка, идет он?

В ответ раздался скрип калитки. Собака на Горецкого не залаяла, видно, знала, что свои.

Борис поднял тяжелую голову и увидел в дверях Аркадия Петровича.

– Сидите, сидите, Борис Андреевич. – Горецкий понял его движение как попытку встать при появлении старшего. – Сидите, вы устали и, как я вижу, ранены. Саенко, ужин готов?

– Так точно, ваше высокоблагородие! – гаркнул Саенко.

«Высокоблагородие» он выговаривал скороговоркой, и получалось у него «сковородие». Горецкий кивком пригласил Бориса пройти в комнату. Комнатка тоже была маленькая, но очень чистая, и пахло в ней свежестью и душистыми травами.

– Однако, Аркадий Петрович, неужели вы помните мое имя? Как, кстати, прикажете вас называть – по прежнему званию вас следовало титуловать «ваше высокородие», как статского советника, теперь вы стали ниже чином, когда в военную службу перешли, – «высокоблагородием» величать?

– Ах, голубчик, оставьте, я и раньше-то этих величаний не любил. Что чин теперь ниже, так ничего удивительного – в Добровольческой армии полковники рядовыми служат. А зовите меня Аркадием Петровичем – проще и не подлежит уценке. Вот Саенко – человек традиций, зовет меня «сковородием» и ни на какие новации не поддается.

Быстрый переход