|
Зазвучал «Возлюбленный» — в медленном ритме вальса, которому отдавал предпочтение Энтони. Лицо Пэта было белым, как мел, руки тряслись.
Дэн Холлис смотрел на дверь, в которой стояли мать и отец Энтони.
— Он ВАШ, — выговорил он. Слезы бежали по его щекам, поблескивая в свете свечей. — Это у ВАС он появился…
Он закрыл глаза. Из-под век выкатились новые слезинки. Он громко запел:
— «Ты — мое солнышко, ты — мое солнышко, счастье мне даришь, грустить не даешь…»
В комнате появился Энтони.
Пэт перестал играть, потому что застыл, как все остальные. Ветер рвал занавеску. Этел Холлис даже не смогла взвизгнуть — она лишилась чувств.
— «Солнце мое не кради…» — Дэн поперхнулся и умолк. Его глаза расширились, он вытянул перед собой руки — в одной блестела рюмка, в другой чернела пластинка. Он икнул и произнес: — Не…
— Плохой, — сказал Энтони и усилием мысли превратил Дэна Холлиса в нечто такое, чего никто и представить себе не мог, а потом отправил в глубокую могилу под кукурузным полем.
Рюмка и пластинка упали на пол, но не раскололись.
Энтони обвел лиловыми глазами комнату. Некоторые принялись бормотать, все как один заулыбались. Одобрительное бормотание заполнило помещение. Среди нелепых звуков раздалось два ясных выкрика.
— Очень хорошо! — возвестил Джон Сипик.
— Хорошо! — поддержал его с улыбкой отец Энтони. Он лучше всех остальных поднаторел в улыбчивости. — Замечательно.
— Восхитительно, просто восхитительно, — промямлил Пэт Рейли, у которого текло из глаз и из носу. Он снова тихонько заиграл трясущимися пальцами «Ночь и день».
Энтони забрался на пианино. Пэт играл еще два часа.
Потом гости смотрели телевизор. Для этого все собрались в гостиной, зажгли свечи и поставили перед аппаратом стулья. Экран был маленький, и видно его было не всем, но это ничего не значило: ведь в Пиксвилле не было электричества.
Все сидели смирно, пялились на зигзаги на экране и слушали разряды из динамика, понятия не имея, с чем все это едят. Так происходило всегда.
— Очаровательно, — молвила тетя Эми, не сводя потухших глаз с бессмысленных вспышек. — Но мне больше нравилось, когда вокруг были города, и можно было по-настоящему…
— О, да, — оборвал ее Джон Сипик. — Чудесно! Самое лучшее представление за все время.
Он сидел на диване вместе с двумя мужчинами. Втроем они прижимали Этел Холлис к подушкам, держали ей руки и ноги и закрывали рот, чтобы она опять не вздумала визжать.
— Просто здорово, — повторил Джон.
Мать смотрела в окно, где за темной дорогой лежало темное пшеничное поле Хендерсона, а дальше — бесконечное, серое НИЧТО, в котором городок Пиксвилл болтался, как перо на ветру, — чудовищное НИЧТО, особенно кошмарное по ночам, когда угасал зажженный Энтони день.
Размышлять, где они находятся, не было ни малейшего смысла. Пиксвилл оказался на недосягаемом удалении от всего остального мира — и точка. Случилось это три года назад, когда Энтони вылез из материнского чрева. Старый доктор Бейтс — храни его Господь! — закричал, уронил новорожденного, а потом хотел было его прикончить; тогда Энтони захныкал и все это устроил: то ли перебросил куда-то городок, то ли уничтожил весь остальной мир — этого никто не знал.
Размышлять обо всем этом было и бесполезно, и опасно. Одно не представляло опасности — жить так, как от них требовалось. И жить так всегда — если на то будет воля Энтони.
Мать вспомнила, насколько опасны такие размышления, и забормотала. |