Да только кметы разметали голодных, перебили без числа люда. И Василий Мыльной едва дополз до своей землянки. Потом дед Ждан к нему ходил, говорил: «Нутро, вражины, отбили», носил с болот волосатую траву – парамон, – пока не поднял Василия на ноги.
Маркел обнял левой рукой Василия, настойчиво подталкивал его чашу своей:
– А ты пей, камнетес! Будет еще и наш черед – дадим поленом по боярскому колену!
Но Василий отстранял чашу:
– Не гневись, сосед, душа не примает…
Дед Ждан обтер ладонью усы, крякнул негромко:
– В людях сказывают, князь и бояре закон составляют, «Правду».
– А чего нам ждать от той княжьей правды? – обратил к Маркелу свое маленькое, детское лицо Василий. – Вот разжуем ее – поймем, чем разит.
– В людях сказывают, – продолжал дед, – в той «Правде» каждое лыко в строку поставлено. Даж бобров не запамятовали – какое тебе наказанье, ежели, к примеру, ловить станешь.
– Да вы пейте, пейте, – подливал аловину Фрол, – за правду для людин, а не для брюханов-объедал! Сребро да злато в руках держу, а гривны за душой нет! Гриш, а Гриш, – повернулся он к сыну, который, внимательно слушая разговор, продолжал процарапывать буквы на потире, – пойди, сынок, сюда, выпей с нами.
Тут не выдержала, взбунтовалась мать:
– Да ты что, с ума сбрел? Постыдись людей, дитеску приучать! Не позволю, как хочешь – не позволю!
Фрол поднялся из-за стола, маленький, бледный, взъерошенный, уставился на непокорную:
– Ты – перечить?
И к гостям, словно ища сочувствия, извиняясь:
– Разве ж бабий рот заткнешь пирогом?
Повернулся к жене, задираясь, произнес:
– Слышь, что говорю?
Не любил Григорий отца таким. Отложив потиру, поднялся, сказал почтительно, но твердо:
– Не стану я, батя, пить. Пойду лучше к Хилковым. – Миновав стол, скрылся в дверях.
ТОРГ У ПРИСТАНИ
Тек сладкий сок с берез, посвистывал после зимней спячки степной байбак, играли овражки…
С реки, предвещая обильный улов, дул свежий ветер; пели овсянки, голубели цветы ряста. И дети посреди улицы «ловили» прутиками рыбу в лужах, пахнущих Днепром, бросали горсти земли ласточкам, чтобы они поскорей строили себе гнезда.
С порога землянки Григорию виден Днепр: два каурых жеребенка застыли на отлогом, песчаном берегу, словно загляделись на себя.
В овраге резвятся зеленовато-голубые щурки: стремительно вырываются из гнезд и, сделав круг над водой, юркают в свои норы.
Голубятники, запустив в поднебесье проворных птиц, свистят им вслед, машут ветошью на длинных шестах.
До чего ж любо! Хотелось набрать полную грудь воздуха и крикнуть: «Олена! Оленушка!» Крикнуть так, чтобы эхо ответило с Перевесища.
Юность доверчиво распахивает душу, впускает в нее человека. И Григорий сразу и безоглядно полюбил Олену, был счастлив даже редкими встречами, но не мог понять, как относится к нему Олена. Будто и рада встречам, а держится поодаль, мягко, не обидно отстраняет его порывистость. Эх, дать бы ей съесть воробьиное сердце – сразу б полюбила!
Уже несколько раз рождался и старел месяц, а Григорий все не мог разобраться – дорог ли ей, мил ли, нужен ли?
Вот теперь живет при дворце и стала вовсе какой-то замкнутой, и еще реже, еще короче встречи. Хотя нет, все та же: и серые спокойные глаза смотрят доверчиво, и певучий голосок ровен и ласков.
Григорий чуть ли не нос к носу столкнулся с Харькой Чудиным. На Харьке дорогой кафтан, красные суконные штаны, зеленые сапоги, черная шапка с шелковой нашивкой. |