Он и при нас операцию эту проделывает — бьет молотком по деревяшке и сам себе задумчиво приказывает:
— А ну, если я охотника колону. Простая самая вещица — стадо гусей полетит. Надо войско — и войско будет. Из своего соображения, из головы, без рисунка. А вон куницы хвосты подняли.
Потом совсем затих Мартын Филиппович, да и самовар уже допит, и заготовитель пушнины совсем размяк, и свет потух. Фатьянов керосинку засветил, и тусклый свет от края стола едва докатился до нас, и затаился в глубине туесов, и выстарил их, будто и не вчера были деланы они, будто не один урожай ягод уже побывал в березовой прохладе.
И вдруг Фатьянов встрепенулся, задумчиво потрепал седую голову:
— Вот сошью еловым корнем посудину — так на сто лет. В туесах моих золото не гниет — храни не хочу, бражку сварить — сладка, морошка не преет, не киснет. Мою посуду иностранцы признали, от людей отбою нет, а все хочется что-то такое сделать, ну чтобы себя удивить.
…Ночью я проснулся от неясных шорохов легко и неожиданно, будто и не спал вовсе, и долго всматривался в призрачную, какую-то добрую и звучную тишину. Старый дом потрескивал на легком морозе, обжитой, надежный деревенский дом. В кухне у печи скрипела деревянная кровать, ворочался во сне, спал неспокойно Фатьянов, «добрый персонаж из сказки со счастливым исходом». Видимо, мучали его туманные видения прожитой жизни и все восемьдесят пять лет старости. А лунный свет, пробившись сквозь накипь льда, высветил прямоугольник неприбранного стола и башенку самовара, а над всем этим приглушенно и затаенно парила большая белая птица. Может, деду Мартыну сейчас снилась именно эта птица. И мне представилось, как он, запрокинув руки за голову, блаженным взглядом всматривается в тонкое оперение и, натянув в движении старую шею, дует истово в деревянные перья и бормочет: «Ишь-ты, деревянная, а как живая. Чудно, а?»
Зимний берег
От автора
Когда я вернулся из командировки и рассказал эту историю, мне не поверили: сказали, мол, выдумал все — тут литературщиной попахивает. «Да разве мог такое мальчишка оказать?»
А случилось это лет шесть назад — у самого Белого моря. Помню, что было сумрачно и гнетуще, над болотным берегом побережник нес песчаную пыль, и волны ритмично накатывались валами, напоминая о себе. А на песчаной кромке играли ребятишки. Они выкатывали из лежалого песка мокрый плавник, посильные для себя деревины, и сооружали подобие охотничьей хижины. Но заметив, что я наблюдаю за ними с берега, на минуту притихли, прекратили мышиную возню, и один из них, черноволосый и без шапки, грубовато, с поморской прямотой выкрикнул: «Ты откуда такой и чего на море пялишься? Наше это море, семужье и камбалье». И он чуть дурашливо рассмеялся, кривляясь при этом. Потом его смех подхватили остальные: видно, им старая игра поднадоела, и они нашли новое для себя развлечение. Но черноволосый вдруг гикнул, махнул рукой и увлек своих приятелей в сторону деревни, оставив свои слова в моей памяти.
«Наше море…» Родина входит в душу бессознательно вместе с первыми валкими шагами по земле, с ясными зорями и мягкими белыми ночами, и плеском волны, и шорохом карбаса по песку, и светлыми рыбами, роняющими чешую на мокрые колени, и солнечным дождем на тихой морской воде. Но тогда почему же человек, бесконечно любящий свой угол, вдруг покидает его? Может, сознание, вырастая «из детских рубашонок», вдруг мутит душу сомнениями? А может, уверовавший с детства в золотые тайники своего Дома, он потом раскаивается в этой вере. Да и жизнь щедра на ушибы. И вдруг заметишь однажды, что милый сердцу родной угол совсем не особенный, а просто затрапезный, серый, невзрачный и бездорожный клочок земли, а вокруг столько заманчивых мест, куда бы можно податься. |