Изменить размер шрифта - +
Прошлась по нему, запела: «А и много по этому мосту было хожено, а и много было езжено, того больше крови пролито».

…А в зале-то сколько народу. Кругом чинность и благолепие, и мраморная красота. Консерватория. Бабушка Кривополенова по зале прошлась, поклоны раздарила, сцену рассмотрела, чтобы четче себя установить. Все это между прочим. В душе волнение, в голосе спокойствие. Мгновение помолчала, будто настраивала себя на консерваторскую тишину, душу свою послушала и вдруг в публику кинула первые слова:

— А как руцькой махну, платоцьком тряхну — всем припевать. — Еще помолчала, губы поджала, хотела на стуле посидеть, но раздумала. Куда и робость девалась.

— Во камене искры нет — во молодце правды нет.

Ну и бабушка! Как на мужчин кинулась… Речитатив заскакал по залу. Мужчины возмутились. Подхватили бабушкину припевку:

— Во девице правды нет, во девице правды нет. Правды нет, правды нет! То ли, се ли, нам на что ли, говори, что правды нет.

И в ладоши захлопали. Какое-то расторможенное состояние, когда взрослые вдруг теряют степенность и чинность, будто сдали их на хранение гардеробщику вместе с верхним платьем. Ну чем не дети! Друг дружку по спине хлопают. Вдруг побежали, на сцену взобрались, бабушку Кривополенову на руки подняли, целуют. Та, счастливая, отбояривается, ручками старческими отмахивается:

— Уж порато не тряхните… Косье растрясете.

А что на руках понесли, так и это не внове. И в Харькове носили. А нужно заметить, что Марья Дмитриевна охотница до сладостей. Увидит торт, глаза сразу тают, рот в улыбке расплывается — ребенком становится. Так вот об этой ее слабости прослышали харьковские гимназисты. И вы знаете, что они надумали? Поднесли сказительнице полпуда конфет после выступления. А в епархиальном училище слушатели в такое буйство пришли на ее выступлении, что бабушку на стул посадили и над головами через все здание пронесли.

Вернулась Марья Дмитриевна на Пинегу, а в Веегоре ее уже и хоронить собрались: нет и нет старой, совсем затерялась.

И вот вплывает Махонька в избу к Стирмановым.

— Здрасте, люди добрые! Московка к вам пожаловала.

Сделала несколько поклонов, закрутилась потом, завертелась по избе, завыкаблучивалась. Нарядная сама, в новой беличьей шубке, а в руках мешочек «баской», наподобие редикюля. Набегалась старушка по избе, потом села отдышаться, шубейку скинула, а под нею все тот же домотканый синяк-сарафан с заплатой.

Кто-то попробовал упрекнуть, а Марьюшка ответила:

— В чем садилась, в том и слезла. Хоть в Харькови ни на лошадях не ездила, ни ногами не хаживала — носком носили.

Заахали все:

— А Москва-то, она какова, а?

— А что Москва… Как и Пинега. Будто жерди только в Пинеги чуточку толще будут.

Потом сумку свою распотрошила, на стол содержимое вывалила: с десяток сарафанов и кофточек — дареное все. Простенькое, но яркое. Внучатам привезла.

— Сколь ты не богатюща нынче, Марьюшка.

— Да что вы, бабоньки. Как в Архангельско-то прикатила, так меня в кошеву, да в медвежью полость завернули, как царевну, чисто дело. Через Двину катонули, так городовы-ти шапки скинывали. Ихне дело тако — кто на тройке, тот и болярин. А я что? Нынче художники голову мою тяпали, да разрисовывали по-разному. А подарками, богасьвом я нынче одарена.

Услыхал Кешка Соболев, зять Марьи Дмитриевны, такие слова и, загоревшись тайной мыслью, под ручку домой тещу спровадил. Кешка — говорун каких поискать, кого хочешь усыпить может. Недаром Кешку Соболева на Веегорах Коктем прозвали. Объехал Марьюшку на равном месте, только ветром обдало. Деньги, две тысячи рублей, ухватил и быстрехонько растряс. И пошла старушка, у которой совсем недавно целовали руку столичные знаменитости, с зачернелой от старости и дождей корзинкой по окрестным деревням «по кусоцьки».

Быстрый переход