Изменить размер шрифта - +
 — Тем более что работаю среди людей культурных, которые… ну, пусть это и громко, стоят на переднем рубеже цивилизации.

— Вот то-то и беда, что они стоят на переднем рубеже цивилизации. Все умеют, все знают, ко всему приспособились. И ко лжи также. Солжет и глазом не моргнет. А уж так тонко…

— Ну, ты наговариваешь на всех нас, — возмутился Марченко. — Человечество выработало такие высокие категории, которые… против которых слишком мало все то, что ты говоришь.

— Какие же это такие категории? — скептически усмехнулся Михаил Игнатьевич.

— Ну, хотя бы народная мораль.

— А что оно такое, народная мораль? — уже откровенно насмехался Визир. — Это то, что думает Гапка?

— Ты почти угадал. И угадал вдвойне. Мою мать зовут Гапкой. Горпиной.

— Прости.

— Не в том суть. Она никогда не солгала ни мне, ни отцу, то есть мужу своему, — никому.

— А Борозна и глазом не моргнет — соврет. И Хорол. И Бабенко. А они разве не народ? Так что ты бьешь сам себя. И я, когда придется туго… тоже, тоже…

— Не надо… — сказал Дмитрий Иванович, и на мгновение они устыдились оба. Дмитрий Иванович — того, что прежде, раскрываясь друг перед другом, они признавались, что не способны на большие жертвы в буднях, что не выстояли бы под давлением обстоятельств, словно бы даже кичились этим, не этим, а искренностью и откровенностью, — но все то было не совсем по-настоящему, а это — по-настоящему. И ему казалось, что теперь говорить такое они не имеют права. А Михаил Игнатьевич устыдился, потому что знал, что не солгал именно на этот раз, что он уже давно делает и живет так, как сказал только что. Что так выгодно жить, что так легче жить, а все то… о чем они сейчас говорят, для патетических заявлений да еще для литературы. Но перед Марченко ему стыдно, стыдно последний раз в жизни.

— Думаю, не солжет… хоть не просто это и для Борозны, — поднял голову Дмитрий Иванович.

— Э, брат, ты все же прикидываешься оптимистом, — Михаил накинул на плечи рубашку и стал застегивать пуговицы.

— Но я знаю наверное, — в сердцах сказал Дмитрий Иванович, — что работаю с людьми честными, преданными науке.

— Ну, все равно. Ты отождествляешь эту свою мораль с техническими открытиями, которые движут вперед так называемый прогресс, но не человека. А этот прогресс приучает человека думать по-машинному, корыстно. Мы можем и забыть что-нибудь друг о друге, что-то простить, а машина — нет. У нее в программе корысть. Постепенно мы и сами начинаем мыслить по-машинному. — Он произнес это так, словно бы самооправдывался, словно бы пытался переложить свои заботы с себя на кого-то.

Дмитрий Иванович ходил по комнате, слушал товарища, который говорил с уверенностью и убедительностью, и невольно сопоставлял теперешнего Михаила с прежним. Наверное, думал он, все это было в Михаиле и прежде. Только теперь оно как бы высвободилось, пошло в рост, вычитанные из журналов истины он повернул в другую сторону и провозглашал как свои собственные.

Дмитрий Иванович как будто впервые прошелся взглядом по кабинету — и отметил, что и кабинет пришел в согласие с этим новым Михаилом. На полу лежал толстенный, в два пальца, ворсистый ковер, слева и справа вдоль стен — тяжелые шкафы, а в них солидные фолианты, тяжелая серебряная люстра, могучие дубы на картине, висевшей над кушеткой; только причудливые позолоченные крылья, легкомысленный черт с люлькой да еще разве детективы, разбросанные повсюду, напоминали о прежнем Михаиле.

И вдруг, неизвестно почему, ему припомнилась недавняя болезнь, то есть подозрение на нее, и тоска, которая пришла с этим.

Быстрый переход