Стоило мне погасить свет, брат Дики, и я оказывалась одна на гигантском поле, безбрежном асфальтовом поле. И куда только хватал глаз — везде тянулся ровный серый асфальт. И меня охватывал ужас. И я бежала, бежала, что-то беззвучно кричала, а асфальт оставался все тем лее. И тогда мне начинало казаться, что я вовсе не бегу, а стою на месте. И уже никогда не сдвинусь с места… Вы простите меня, брат Дики, что я так много говорю. Я сама не знаю, что со мной творится… Я так редко разговариваю с людьми… Иногда, бессонной какой-нибудь ночью лежишь и думаешь: кого бы завтра ни увидела, с кем бы ни встретилась, буду говорить, говорить, говорить. А назавтра увидишь совсем пустые глаза, смотрящие куда-то сквозь тебя, и слова прилипают к гортани. Я, когда чищу зубы, брат Дики, иногда думаю, что у меня полон рот несказанных слов. Мертвых, нерожденных слов… — Девушка вдруг вздрогнула, замолчала и тихо добавила: — Простите…
— Не извиняйтесь, мисс Синтакис, мы же члены одной семьи. Кому же излить душу, если не брату в Первой Всеобщей? — сказал я как можно нежнее. Сердце мое сжалось от жалости и сострадания. Я как бы был соединен с ней параллельно и ощущал все ее беспредельное одиночество в холодном асфальтовом мире. Я понимал ее. Мне было знакомо это чувство.
— Да, да! — воскликнула девушка с болезненной убежденностью. — Если бы не Первая Всеобщая, я бы не смогла жить. И дня не прожила бы.
— Да, мисс Синтакис, да святятся имена отцов-программистов в веках… Скажите, а где именно работал ваш брат?
— Он эмбриолог. После окончания университета долго не мог найти подходящую работу, а потом вот уехал.
— А куда?
— Адреса его я не знала. Он говорил, что это какое-то засекреченное место.
— Но письма же от него приходили? На них были штемпеля? И вы ему, наверное, писали?
— Да, конечно. Но штемпеля были только местные. И писала я ему по местному почтовому адресу.
— Понимаю. Скажите, мисс Синтакис, а деньги брат присылал вам?
— Да. Иначе как бы я могла жить здесь, в ОП? На свою зарплату я бы здесь даже собачью конуру не смогла бы себе позволить.
— Значит, Мортимер зарабатывал там неплохо?
— Точно не знаю, но, по-моему, даже очень неплохо. Во всяком случае, он мне давал это понять в письмах, а когда приехал два месяца тому назад, все время говорил, что надо присмотреть домик побольше. Он, знаете, как и я, человек нелюдимый. Я говорила ему: «Женись. Не думай обо мне». Он не хотел. Он и раньше был совсем молчаливый, избегал компаний, а после приезда так и совсем слова из него не вытянешь. Биржевые курсы стали его интересовать. Уплатил уйму денег, зато наш телевизор теперь связан прямо с биржей. Мортимер включал его и часами смотрел на экран, а там только названия фирм и цифры… Он ведь не работал. Говорил, что надо отдохнуть и что он заработал себе на небольшой отдых.
— А рассказывал он вам о своей работе за границей? Ну хоть что-нибудь?
— Нет. Ни слова. Вначале я спрашивала, а потом перестала. Раз нельзя человеку рассказывать, значит, нельзя. Думаю только, что работал он где-то на юге.
— Почему?
— Он вернулся очень загорелым. У нас тут так не загоришь, хоть изжарься на солнце. Да и загар какой-то не наш.
— Скажите, а вы замечали что-нибудь необычное в настроении или поведении брата в последние дни?
— Вообще-то, как я вам сказала, Морт стал очень скрытным. И не поймешь, что у него на сердце… Но пожалуй… Вот вы меня спросили, и мне показалось, что за день до исчезновения он был, похоже, повеселей. Ну не то чтобы он прыгал козленком, но оживленнее он был, чем обычно. |