Изменить размер шрифта - +

Да, конечно, у всех должны быть равные права перед законом, но всегда будут те, кто сумеет распорядиться своими правами лучше, и те, кто окажется за решеткой… И так всегда. Ни в чем никаких сомнений. И даже ритуальные сомнения налигии для него не сомнения. Раз он выбрал себе религию, значит, она самая лучшая.

Оскар вдруг вспомнил, как был болен. Чем же он болел? Неважно. Его комната. С левой стороны чучело птицы, наколотые на иголки бабочки под стеклом, большая таблица периодических элементов. Был вечер. Он лежал в своей кроватке, ему было, наверное, лет пять, а может быть, и шесть, и вдруг почувствовал, как стены комнат начинают надвигаться на него. Маленькое сердчишко его вдруг наполнилось страхом и отчаянием. Он никогда не знал, что в человеке может сразу уместиться столько страха и отчаяния. Не испытанная им никогда до этого тоска запеленала его серым, холодным покрывалом.

Он не кричал, потому что не мог закричать. И все время ждал, пока кто-нибудь войдет в его комнату. Ждал трепетно, исступленно. И в конце концов дождался. Вошел отец, одетый в вечерний костюм.

Никогда в жизни Оскар не испытывал такой любви и такой благодарности. Стены перестали надвигаться на него, и тоска начала отступать, давая возможность прерывисто вздохнуть.

Отец наклонился, чтобы дотронуться до его лба — нет ли жара, — и Оскар уцепился за большую сильную руку, которая, как всегда, слабо пахла лавандой.

— Папа, папа, — пробормотал он, — побудь со мной! Не уходи, мне страшно. Сиди со мной…

— Но мне нужно идти, — сказал отец. — У меня еще много дел.

— Мне страшно… — молил Оскар и судорожно цеплялся за отцовскую руку.

— Глупости! — сказал отец твердо. Он поцеловал Оскара и вышел из комнаты.

Как, как мог он не почувствовать мольбы сына, не услышать отчаяния? Не разделить страх, не отгородить от тоски. Смог. Он всегда делал только то, что он, Генри Клевинджер, считал правильным. Ибо только ему было дано право быть верховным арбитром.

И теперь. Отцу и в голову не приходит, что он может сейчас терзаться мыслями о завтрашней операции, что ему жаль загорелого Лопо, который завтра должен будет отдать свое целое тело калеке, лучше его только тем, что у него богатый отец, который может позволить себе держать для всей семьи ходячие запасные части. О, отец спит, наверное, сейчас, и сны у него спокойные, уверенные, как и он сам. Он спит спокойно. Он сделал все для сына. Он даст ему новое тело, не оставит его калекой. Он бросил все и прилетел сюда, к черту на кулички, чтобы у Оскара было новое, здоровое тело. Загорелое, крепкое тело. Какие вообще у кого-нибудь могут быть сомнения, если сам Генри Клевинджер сказал, что можно не сомневаться.

Нужно отказаться. Отказаться от операции. И остаться калекой. Но человеком. Потому что стоит пойти на компромисс с совестью один раз, как тут же возникает соблазн пойти еще раз. И еще раз. Шажок… Еще шажок… дифференциальное исчисление совести. И вот уже компромисс на компромиссе, и убеждения становятся такими гибкими, что вовсе не мешают жить человеку так, как ему удобнее. Как удобнее жить отцу.

Он снова явственно ощутил слабый запах лаванды. Бесконечно печальный запах. И рука отца — была ли это рука отца — удалялась от него, и он знал, что уже никогда не увидит ее. И он хотел закричать, потому что рука, исчезая, предавала его, оставляла наедине со страхом, но не мог, потому что тело больше не повиновалось ему. А может быть, у него уже больше не было тела и ему суждено остаться бесплотным духом, чувствующим лишь невыразимо печальный и слабеющий запах лаванды…

 

Глава 14

 

Каждый раз, когда Лопо бывало не по себе, он стремился оказаться возле покровительницы или Заики. Но встречи с покровительницей были опасны, и они могли видеться редко, чтобы не возбудить подозрений.

Быстрый переход