Что от него хочет этот странный болтливый человек, так не похожий на всех тех, с кем ему приходилось когда-либо встречаться? Ведь ему как будто ничего от него не надо. Он, Арт, уже сыгранная пешка. Это верно. Сбитая, съеденная пешка, небрежно брошенная на стол рядом с доской. На доске остались фигуры. Крупные, солидные фигуры вроде Валенти. Не чета какой-то паршивой пешке…
— Вы мне так и не ответили, Арт. Вам приходилось выбивать из кого-нибудь деньги силой?
— А как же, — пожал плечами Арт. — Если бы не страх, люди бы не стали платить ростовщику такие проценты. Тут ведь расписок нет, в суд не обратишься. Главное — страх. Должник должен знать, что, если не отдаст в срок, ему будет плохо, очень плохо.
— И насколько же плохо?
Арт раздражал Марквуда и одновременно возбуждал в нем какое-то едкое любопытство. Умом он понимал и его жестокость, и безразличие к чужим страданиям. Он не только понимал, но и объяснил бы эти качества куда красноречивее и элегантнее, чем сам Арт. Но то умом. В сердце же у него до сих пор оставался какой-то детский участочек, который не потерял способности удивляться и мерить все на свой аршин, не подвластный логике головы. И этому детскому участку все казалось, что если поговорить с человеком как следует, — ну, искренне, тепло, не спеша, ну как человек с человеком, ну как когда-то разговаривали люди, то и такой, как Арт, вдруг прозреет, увидит, что причинял боль и страдания ближним, — и раскается.
— Насколько же бывает людям, которые не хотят возвращать акуле-ростовщику ссуды, плохо? — повторил он свой вопрос.
«Что за странные вопросы, — думал Арт Фрисби. — Что он хочет от меня?» Он сам не заметил, как начал говорить. Может быть, потому, что голос был не его, а кого-то другого, потому что вдруг снова распахнулась та дверь и из бездонного, плотного и сырого мрака пахнуло холодной пустотой, ничем, отчаянием. Он говорил, как человек в трансе, как загипнотизированный. Слова выползали из него сами по себе, потому что мозг был парализован ужасом, таившимся за бездонной, бесконечной дверью.
— Я работал тогда у Папочки уже года полтора, наверное. Он дал мне адрес одного типа, который на две недели задерживал возврат ссуды. Я быстро нашел дом. Я знал его. Огромный, в полквартала, шестиэтажный старый дом, набитый людьми и крысами, и неизвестно еще, кто там настоящий хозяин. Если днем люди делают вид, что дом принадлежит им, то по ночам матери прижимают к себе младенцев, ибо часто крысы выгрызают у них куски мяса. Крысы любят джунгли. Им там хорошо. Люди не любят джунглей, но тоже живут в них. Таков мир.
Когда-то в доме работали лифты. Но они уже давно стали. Когда-то, наверное, на лестнице лежали дорожки, потому что в ступеньках остались еще дырочки от металлических прутьев, которыми эти дорожки прижимались.
Когда я подходил к дому, те, кто видел меня, либо подобострастно кланялись, либо старались отойти в сторону. Меня многие знали, а стало быть, и боялись, потому что я был человек Папочки. Папочка же был Господом Богом. Всесильным, непонятным и грозным. От него исходила благодать. Он был единственным человеком, который мог дать деньги и белое снадобье, а о чем еще может мечтать человек в джунглях? Он мог и пристроить человека к хорошему делу. Реже на работу, чаще — в одну из многочисленных банд, которые орудовали в самих джунглях, нападали на машины на дорогах и даже атаковали по ночам ОП.
Я поднимался по лестнице, и даже кошки замирали при виде меня, и мне нравилось, что я внушаю страх — самое, пожалуй, распространенное чувство в джунглях. А может, и не только в джунглях. Похоже, что людям вообще больше нравится внушать страх, чем любовь. Не знаю уж почему, но похоже, что так.
Я постучал в дверь. Звонок не работал. Наверное, стук мой был хозяйским, смелым, не робким, потому что дверь сразу открылась, и я даже не вскинул руки вверх традиционным приветствием гостя. |