Это было своего рода учтивое и сдержанное требование — чтобы женщине наконец открыли доступ к познанию самой себя, к той свободе располагать собой, к которой она стремилась в течение бесчисленных столетий рабства. Теодора эта определенность обоих его друзей приводила в замешательство. У него не было никаких планов. Когда они делились с ним своими предположениями, он только и мог сказать, что его интересует искусство или, возможно, критика. Он собирается писать.
— Но ведь ты же не готовишься к этому, — сказал Тедди.
— Готовиться? Что я собираюсь писать — клише, что ли?
— Я не понимаю, как можно рисовать или заниматься каким бы то ни было искусством, пока не овладеешь этим, не проникнешь во все тайны мастерства, я не представляю, как человек может писать, если он не знает, как можно повернуть и перевернуть каждое слово, каждое выражение, каждую фразу. А это нельзя знать без подготовки и без практики.
— Нет, это не так, — отвечал Теодор. — Это не так. Это приходит само. — И затем, словно спохватившись, Прибавил: — Я учусь рисовать.
— Ты должен упражняться в этом, как пианист, — сказал Тедди.
Теодор и сам чувствовал, что его художественные притязания несколько расплывчаты. Но надо же было что-то сказать! Он и говорил, но в глубине души это его не удовлетворяло. И сколько он ни думал об этом, ничего для него не прояснялось. Как только мысль его освобождалась от сдерживающей узды контакта с Брокстедами, им тотчас же завладевали мечты. И тогда уж он недолго оставался художником. Кем-кем он только не был! Сначала он был живописцем, таким тонким и прославленным, что самые знатные красавицы приходили к нему просить, чтобы он увековечил их красоту. Они ни перед чем не останавливались. Но для него — ему вспоминались Леонардо и Ромней, — для него существовал только один образ, смутная тень улыбки, которая властвовала над всем, что он творил. Тень улыбки — это был плагиат у Микеланджело, но ему представлялось, что это его собственное открытие. Но художник не может жить только своей мастерской. Мир нуждается в вождях. И вот наступает момент, и гениальный дилетант, отложив свое изящное ремесло, обращается к народу, и народ признает его своим вождем.
Теодор считал Фердинанда Лассаля (в «Трагических комедиантах») весьма увлекательным примером; он прочел о нем все, что можно было найти, и перенес его историю в современные английские условия; он представлял себе Бэлпингтона (избранного в парламент депутатом от горняков Блэпа после нашумевшей на весь мир, захватывающей победной борьбы), изысканного, остроумного, находчивого, убедительного Бэлпингтона, во главе честных, грубоватых представителей простого народа. И вот сначала не во всем согласная с ним, несколько враждебная ему, появлялась фигура очаровательной политической деятельницы, которая в конце концов переходила на его сторону, — это была доктор Маргарет Брокстед. (Здесь он отступал от примера Лассаля.) Не одно женское сердце воспламенялось этой романтической фигурой. Новый Мирабо, соблазняемый прекрасной королевой, но на этот раз неуязвимый…
— То, к чему человек чувствует настоящую склонность, обычно и выходит у него лучше всего, — сказал профессор Брокстед. — Надо только наверняка знать, что ты именно этого хочешь, и вот тогда уж отдашься своему делу весь целиком. Это и есть самое достойное употребление жизни.
— Но не всем это удается, — заметила миссис Брокстед.
— Опыт, дающий отрицательный результат, — сказал профессор Брокстед — он разглагольствовал за чайным столом, — не менее ценен, чем тот, который удается. Может быть, даже и более.
— Но, сэр, — заикаясь, спросил Теодор, — разве неудавшийся опыт ммо-жет, мможет быть так уж ценен?
— Да, сэр, — отвечал профессор. |