А ведь перенесли, да и только, и разговору нет смекаете зачем?
— К имению Мишкину ближе ездить, недалече лошадей гонять, — мрачно молвил есаул.
— Ах вы, фармазон вы настоящий. На своего шефа этакое подозрение!
— Мне предположительно, что просто не смекнул Матвей Иванович, что там худо будет, вот и перенёс он нашу столицу. Военного ума да хитрости у него палата, а гражданской сообразительностью, видно, Бог обидел.
— Тоже фармазон, — сказал Сипаев. — А невдомёк вам, что для того удалил он нашу столицу от реки и от моря, от дорог на Россию, чтобы удалить нас от невоенного влияния России, чтобы сомкнуться в тесной казачьей семье и не принимать иногородних обычаев! — с жаром воскликнул седоусый полковник и ударил кулаком по столу.
— Вздор, — громче прежнего сказал Луковкин, — полки наши расползлись, как сильные котята от матери, по всему миру крещёному. Сегодня в Вихляндии, назавтра под немца, в Итальянском королевстве были — сам ты пьёшь из венецейских бокалов, что привёз из Лозанны, дочь твоя по старине ли воспитана? С любым казаком заговорит, и белоручка при этом. Клавикорды ей выписал, французинку приставил, лопочет на заграничный манер... Да и сам Матвей Иванович — ристалища да погулянки делает, из «стенки» забаву устроил! Какое же тут охранение. Поздно!
— Он хорошее переймёт, а худого не тронет.
— Не тронет. Что посты-то блюдёт да штаны широкие носит, то и казак! Нет, казак, по мне, не в штанах; казака хоть гусаром выряди — он всё одно казак, и всё... Теперь вот чекмени пошли форменные, шитьё дали, кивера, что же, разве хуже с того стали казаки? Попомни, в седьмом году под Алленбургом, на Пассарге, разве Степан Фёдорович Балабин не вёл на победы их? — кивнул Луковкин на атаманского есаула, который самодовольно покрутил ус. — А Рассеватское дело в Турции, а под шведом?
— Всё это верно, но только зря мы приняли шитьё это да кивера великороссийские. Сегодня кивер, а завтра в регулярство писать станут. Вот ты говорил про Матвея Ивановича, что недалёкий он человек, нет, он дальше нашего видит Он это знает. Он и рейтузы наденет, а солдата из казака не позволит сделать.
— Ладно. Прикажут, и сделает.
— Матвей-то Иванович?.. Ты посмотри на него. Да спроси любого казака про него. Это обаятельный человек Что, малолетка, Николай Петрович, верно я говорю?
Вспыхнул весь Каргин. Никогда не доводилось ему со стариками беседовать. Встал он с лавки и нежным, певучим голосом заговорил:
— Атаман наш? Жить за него и умереть. Видал я его ещё мальчиком. В голубом мундире, на сером коне проезжал он по Черкасску. Я в айданчики с Петей Кумшацким играл. Подъехал ко мне — а я шапку снял. «Добрый казак будешь — служи!» — сказал, да так глянул! Всего меня светом так и озарило — и ясно, и истово хорошо стало у меня на душе. Так бы вот и служил, всё и служил! И турка бы бил, и француза, и всех, всех, кто враги!
— Что же не служишь? Ведь восемнадцатый пошёл?
— Куда. Девятнадцать по весне будет. Отец не велит Учили меня много. Немца и Француза приставили, а теперь, говорит, в университет в Москву отвезу — образованные люди, говорит, на Дону нужны. Ну, а мне куда же. Супротив отца пойдёшь разве?
— Конечно, идти не след, — сказал Сипаев.
— Вот ещё «письменный» человек — его отец, — кивнул Луковкин на Каргина. — Так ты в Платова влюблён? А Маня Сипаева?
Пуще прежнего вспыхнул молодой казак, даже слёзы выступили на глаза. |