Вначале изменяется форма мыслей человека, его наклонности и желания, потом меняются поступки и вместе с ними трансформируется сама форма, пока она сама не станет телом воскресения, о котором говорится в Евангелии.
Похоже, что ледяная статуя начинает расплавляться, вытекая изнутри наружу.
Придет время, когда учение Алхимии будет открыто многим. Это учение лежит пока, как омертвевшая груда развалин, и вы– родившийся факиризм Индии – это руины Алхимии.
Под трансмутирующим влиянием духовного первопредка я превратился в автомат с оледеневшими чувствами и оставался им вплоть до дня «расплавления моего трупа».
Если ты хочешь понять мое тогдашнее состояние, ты должен представить себе безжизненную голубятню в которую залетают и из которой вылетают птицы: она же остается ко всему безучаст– ной. И ты не должен более измерять меня человеческой меркой, меркой, которая годится для людей, либо для подобных им.
X. СКАМЕЙКА В САДУ
По городу прошел слух, что точильщик Мутшелькнаус сошел с ума. Выражение лица фрау Аглаи печально. Рано утром с маленькой корзинкой она идет на рынок делать покупки, потому что ее служанка ушла от них. День ото дня платье ее становится все грязнее и неухоженнее; каблуки ее туфлей стерлись. Как человек, который от тяжести забот не может более отличить внутреннее от внешнего, останавливается она иногда на улице и разговаривает сама с собой вполголоса.
Когда я ее встречаю, она отводит глаза. Или, может, она более не узнает меня?
Людям, которые спрашивают о ее дочери, она говорит коротко и ворчливо: «Она в Америке».
Прошли лето, осень и зима, а я еще ни разу не видел точильщика. Я больше не знаю, прошли ли с этого времени годы, или время застыло, или одна – единственная зима кажется мне бесконечно долгой… Я чувствую только: видимо, это снова весна, потому что воздух стал тяжелым от запаха акации, после грозы все дороги усыпаны цветами, а девушки одевают белые платья и заплетают в волосы цветы.
В воздухе слышится пение.
Над набережной свисают ветви шиповника, сползая в воду, и поток, играя, несет нежную бледно‑розовую пену их лепестков, от порога к порогу, туда, к опорам моста, где река так украшает ими подгнившие столбы, что кажется, будто они начали новую жизнь.
В саду, на лужайке перед скамейкой трава сверкает, как изумруд. Часто, когда я прихожу туда, я вижу повсюду незначительные перемены: как будто кто‑то побывал там до меня. Иногда на скамейке лежат маленькие камешки в форме креста или круга, как будто с ними играл какой‑то ребенок, иногда там бывают рассыпаны цветы.
Однажды, когда я переходил улочку, навстречу мне из сада вышел точильщик, и я догадался, что это, должно быть, он приходит сюда, к скамейке, когда меня нет.
Я поздаровался с ним, но, казалось, он не заметил меня, даже когда его рука встретилась с моей.
Он смотрел рассеянно перед собой с радостной улыбкой на лице. Вскоре случилось так, что мы часто стали встречаться в саду. Он молча садился около меня и начинал своей палкой выводить на белом песке имя Офелии.
Так мы сидели подолгу, и я раздумывал обо всем этом. Потом однажды он начал тихо бормотать что‑то. Казалось, он говорил с самим собой или с кем‑то невидимым; постепенно его слова становились отчетливее:
– Я рад, что только ты и я приходим сюда! Это хорошо, что никто не знает про эту скамейку!
Я удивленно прислушивался. Он называет меня на «ты»? Может, он принимает меня за кого‑то другого? Или разум его помутился?
Быть может, он забыл с каким неестествнным подобострастием относился он ко мне раньше?
Что он хотел сказать словами: «Хорошо, что никто не знает об этой скамейке»?
Внезапно я так отчетливо почувствовал близость Офелии, как будто она подошла к нам вплотную.
Старик тоже ощутил нечто и быстро поднял голову. |