|
Мирная и безмятежная сценка посреди обезображенной злом, бесплодной, проклятой земли. Настолько не вписывающаяся в здешний пейзаж, неуместная, что даже призраки и псы принимают ее за мираж и обходят стороной.
На перекинутом через костер пруте висит котелок, в нем булькает супец из местных диких корешков, цивилизованного концентрата и зарубленного самурайским мечом не то тушканчика, не то суслика, не то еще какой твари. Над котелком ворожит одна из двенадцати дев, что расположились вокруг костра, — учится готовить пищу под руководством Федор-сана, господина, отца и начальника всей дюжины. Федор-сан, иначе раб Божий и Крестоносец, сидит, скрестив ноги, на голой каменистой земле и, по обычаю, скрашивает время страшной и колдовски-красивой историей, от которой все замирает внутри.
Отдельно от самурайских дев кучкой устроились несколько темнокожих курчавых аборигенов. Из одежды на них только шкурки, прикрывающие срам, — не холодно им, привычные. В носах, ушах и губах вставлены кольца, палочки и звериные клыки. Тела и лица покрыты татуировками, руки не выпускают длинные копья с каменными наконечниками. Черные воины напряжены, хотя внешне спокойны, будто ждут сигнала, который бросит их на пришельцев, чтобы убить, растерзать и сожрать. А парочку белых женщин отвести к вождю и жрецу. Может быть, он, посоветовавшись с богами, разрешит их тоже съесть, а может, духи велят ему зачать от них новый род, новое племя.
Правда, у каждой из белых женщин за спиной длинное изогнутое оружие, копье не копье, нож не нож — загогулина некая. Кто знает, может, и не стоит их сердить.
Как бы то ни было, сигнал не торопится прозвучать, и аборигены сидят, пользуясь даровым теплом пришельцев, вдыхают запах готовящейся пищи, усмиряя бурчанье в животах, слушают, хотя ни слова не понимают. Неспешная речка рассказа, то мелеющая, как в засуху, то наполняющаяся бурными водами, как после дождя, уводит их все дальше и дальше, в другие края, где много-много еды, под другие, более щедрые, небеса. Хотя история, которую на сей раз вытащил из своей неисчерпаемой кладовой Крестоносец, повествует совсем, совсем о другом.
— …в войне этой тьма народа полегла, оттого и зовется Великой. До нее на земле жила сотня или даже больше царств-государств, а после нее осталось всего четыре — Белоземье, Урантийские Штаты, Королевства Уль-У и еще самурайская страна точкой с запятой меж ними. Вот такая политическая арифметика с грамматикой. Дед мне про войну любил рассказывать. Сам он пехотным рядовым ее от и до прошел. И с остатками Европы дрался на западном фронте, и на восточном под конец войны успел с японцами и американцами парой ласковых переброситься. Сказывал, в иные дни от самолетов небо черным-черно было с самого утра и до вечера. А артиллерия так воздух поджаривала, что как в Африке или в аду становилось — пекло невыносимое. Из рубахи после боя можно было полведра пота выжать, вот как дрались деды. Сначала назад шли, потом вперед, за землю зубами цеплялись, света белого днями не видели. Было ли то попущение на нас Божье или испытание крепости нашей, а только после войны Империя втрое, вчетверо сильнее стала. Не оттого, что больше сделалась, вширь расселась, а потому что дух крепче стал. Русью Святой снова запахло. В самом конце войны наши американцев били за милую душу. Японцев, союзников их, загнали на острова и заперли там морскими конвоями. Но американцы, хитрые бестии, первее нас ядерную бомбу сделали и сразу решили испытать. Дед рассказывал, в тот день спозаранку все колокола как один по всей земле сами собой бить начали. Никто ничего понять не мог, тревога страшная сделалась. В городах, в деревнях, на погостах — везде звон стоял, да не заполошный, а ровный, мерный. Усмирять колокола даже не пытались. Народ в церкви валом повалил, чтоб напасть неведомую от себя отвести. Никто ж не знал, что за беду американские самолеты к нам тащили. А узнали только через день. Да и то сразу ничего не поняли. |