Невольно и я сам, и мои интересы, и мои планы мщения, все показалось мне жалким и ничтожным.
Река времени поглотила целые поколения, великих людей и глубоких мыслителей; имена их и деяния исчезли, провалились, как в пропасть, в это невидимое, где очевидно всегда достаточно для всех места.
Я обхватил руками голову, удрученный, подавленный бесчисленными вопросами, мучившими меня, но которых я не мог разрешить; мозг мой показался мне слишком узким, и я ощущал физическую боль при возникновении мысли, которая, я чувствовал это, наталкивалась на непреодолимую стену.
«Боже мой! – думалось мне. – Если бы я в состоянии был когда-нибудь постичь, приподнять одну из завес невидимого, я отдал бы жизнь, чтобы достичь этой цели».
– Брат Санктус, – сказал в тот момент приор, – не мучайте себя. Бедный мозг наш так создан, что не может работать, как бы нам хотелось, но… – он подошел, положил руки на мое плечо и прибавил дрогнувшим, убежденным голосом – мы созданы для работы, а не для мечтаний. Так остерегайтесь предаваться таким прекрасным мечтам, которые кажутся вам, что полны плодотворных открытий. Это предательское болото, кошмар, которые проходят только, когда там, – он указал на лоб, – все кончается, все останавливается. Жизнь же дана, чтобы жить, так и будем жить!
Он рукою послал нам прощальное приветствие и исчез.
– Да, – прошептал отец Бернгард, – ему, с его гигантской душой, с неутомимым разумом, это возможно, а мы – пигмеи, я, по крайней мере.
Я встал… Все, казалось, поблекло во мне и вокруг меня; будущее казалось бесцельным, мои проекты мщения мелочными и смешными, и мысль моя обратилась к тому времени, когда все пройдет, все будет достигнуто, тело мое состарится, душа утомится и передо мною встанет безотрадный результат: возвращение в неизвестное ничто, родину моей души. Не будучи в состоянии продолжать работу, я простился с отцом Бернгардом и поднялся в свою келью.
В продолжение нескольких дней я был в состоянии полного изнеможения и непригодным ни к какому делу, но понемногу молодость преодолела этот упадок, ослабила пережитые впечатления, и скука монастырской жизни загнала меня снова в лабораторию отца Бернгарда.
* * *
Все пошло по-прежнему. Недели и месяцы проходили, не принося ничего нового. Однажды утром вошел в мою келью Эдгар и сказал, странно улыбаясь:
– Энгельберт, сегодня графиня Матильда принимает постриг, и я после обеда пойду к ней. Ты же по окончании вечерней службы жди меня в старом подвале; по возвращении от мачехи, я сообщу тебе давно обещанную большую радость.
Я хотел расспросить его, но он ушел под предлогом занятий.
Весь день меня преследовало неприятное чувство. Я никогда не любил Матильду, и, конечно, эта гордая преступная женщина заслужила свою участь, но я не мог отделаться от мысли, что высший судья для нее – Бог, а не Эдгар, и что сегодняшний тяжелый день, как и предстоящее ужасное свидание, которое должно добить ее, были делом моих рук…
Я с нетерпением ждал назначенного часа и с наступлением его, взяв светильник, отправился на место свидания.
Старый подвал был обширным склепом, уже совершенно заполненный гробницами. Никто туда не ходил, и я был уверен, что в этом уединенном месте ничто не потревожит меня. Я вставил факел в железную скобу и сел на край одной старой гробницы.
Со всех сторон, куда только мог проникнуть глаз, стояли надгробные памятники; сами стены были покрыты плитами из камня или бронзы. При дрожащем свете факела из мрака выступала то фигура молитвенно коленопреклоненного рыцаря, то женщины со сложенными руками, то какой-нибудь герб – последний знак ребяческого тщеславия людского.
Я предался печальному раздумью. |